Смерть Николая Рубинштейна потрясает Чайковского еще более оттого, что об этой утрате он узнает, находясь в Париже, а именно в Париже его друг испустил последний вздох. Так и не увидев покойного в последний раз, он все же присутствует во время заупокойной службы в православной церкви на улице Дарю. По возвращении с похорон он открывает в письме свою душу Надежде, пишет, что его преследует мысль о том, что ждет по ту сторону, и об обретении Бога: «В голове темно, да иначе и быть не может, ввиду таких неразрешимых для слабого ума вопросов, как смерть, цель и смысл жизни, бесконечность или конечность ее; но зато в душу мою все больше и больше проникает свет веры... Я чувствую, что все более и более склоняюсь к этому единственному оплоту нашему против всяких бедствий. Я чувствую, что начинаю уметь любить Бога, чего прежде я не умел. Я уже часто нахожу неизъяснимое наслаждение в том, что преклоняюсь пред неисповедимою, но несомненною для меня премудростью Божьею. Я часто со слезами молюсь Ему (где Он, кто Он? – я не знаю, но знаю, что Он есть) и прошу Его дать мне смирение и любовь, прошу Его простить меня и вразумить меня, а главное, мне сладко говорить Ему: Господи, да буде воля Твоя, ибо я знаю, что воля Его святая».
По возвращении в Санкт-Петербург после этого просветления души он становится свидетелем отчаяния соотечественников перед лицом неясного будущего, ожидающего страну. «Вот уже пятый день, что я в Петербурге, дорогой, милый друг мой! – пишет он Надежде 30 марта 1881 года. – Все впечатления в высшей степени грустные, начиная с погоды, которая страшно холодна и еще вовсе не весенняя. Общее настроение жителей какое-то подавленное; у всех на лицах написан страх и беспокойство за будущее. Я испытываю ежеминутно такое чувство, как будто мы ходим по вулкану, который вот-вот развергнется и поглотит все существующее. Испытываю также страстное стремление уехать поскорей куда-нибудь подальше».
На поиски душевного покоя он отправится в Каменку. Там он будет по-прежнему бичевать русских нигилистов, этих соскучившихся по крови вампиров, которых, по его словам, нужно уничтожать, поскольку другого лекарства от этого зла нет, как напишет он Надежде. Она тоже, испуганно запершаяся в Браилове, возмущенно пишет о жестокости, свирепствующей в России. Сообщая Чайковскому свои новости, она жалуется в том числе на недавние погромы, мишенью которых стали безобидные местные евреи. «Вы, вероятно, знаете из газет, друг мой, о тех безобразиях, какие происходят в наших местах насчет евреев. У нас в Жмеринке это буйство происходило относительно в весьма широких размерах. Забрали пятьдесят человек и разграбили все еврейские дома, так что со второго этажа выкидывали рояль на улицу. Наши бедные браиловские евреи в большой тревоге и страхе, тем более что власти никаких мер ограждения не принимают. Какое ужасное, тяжелое время».[23]
В действительности ее занимают заботы иные. Фортуна отвернулась от нее. Понесенные ею потери исчисляются миллионами рублей. Однако она надеется, что у нее останется еще достаточно средств для того, чтобы по-прежнему содержать Чайковского и нескольких приближенных музыкантов. Она не думает пока о продаже имений, будь то в Браилове или где-то еще. Самое большее, она, возможно, будет сдавать дом в Симаках. Чайковскому она даже пишет 16 февраля 1881 года следующее: «Мое намерение есть поселиться совсем в Браилове, чтобы хозяйничать и добывать доходы, а почему мне особенно нужны эти доходы, объясню позже, когда дело больше выяснится».
Этого достаточно, чтобы Чайковский забеспокоился о последствиях, которые бюджетные ограничения могут иметь для его собственного образа жизни. Отныне его смущает столь щедрая финансовая поддержка баронессы. «Ради Бога, не забывайте, друг мой, – пишет он 23 февраля 1881 года, – что для меня открыты широко двери обеих консерваторий и что в этом смысле я человек вполне обеспеченный. Та свобода и то роскошное в материальном отношении существование, которое я веду, составляют драгоценные блага. Но они тотчас обратятся для меня в тягость, если я буду знать, что пользуюсь ими в ущерб слишком деликатного, слишком щедрого друга! Ради Бога, будьте со мной в этом отношении совсем откровенны и знайте, лучший друг мой, что для меня будет величайшим счастьем отказаться от самых драгоценных материальных благ, если благодаря этому хоть на волос улучшится Ваше положение. Вы уже и без того слишком много для меня сделали. Говоря без всякого преувеличения, я считаю себя обязанным Вам жизнью... Итак, друг мой, ради Бога, не скрывайте от меня правды, и если в самом деле Вы принуждены уменьшить свои расходы, то позвольте и мне переменить образ жизни и снова пристроиться к одной из консерваторий, где меня примут с радостью... Я желаю прежде всего, чтобы Вам было хорошо. Всякое наслаждение для меня отравлено, если оно приносит ущерб Вашим интересам».
С каким же облегчением узнает он несколько месяцев спустя, через одного из болтунов, что баронесса продала своих акций Любаво-Роменской железной дороги на три миллиона восемьсот тысяч рублей, полностью поправив тем самым свое финансовое состояние!