Выбрать главу

Тихон слушал - и давнее, вещее карканье трех стариков, трех воронов соединялось для него с точнейшими выводами знания. Закрыв глаза, увидел он глухой переулок, занесенный снежными сугробами, и в конце его, внизу, над белым снегом, меж черных изб, на краю черносинего неба огромную, прозрачную, нежную звезду. И так же, как в детстве, знакомое чувство сжало сердце его нестерпимым восторгом и ужасом. Он уронил книгу Леонардо, которая задела, падая, трубку астролябии и повалила ее на пол с грохотом. Прибежал. Глюк, Он знал, что Тихон страдает припадками. Увидев его вверху лестницы, дрожащего, бледного, он бросился к нему, обнял, поддержал и помог сойти. На этот раз припадок миновал. Пришел также Брюс. Они расспрашивали Тихона с участием. Но он молчал: чувствовал, что нельзя ни с кем говорить об этом.

- Бедный мальчик! - сказал Яков Вилимович Глюку, отводя его в сторону.- Наш разговор напугал его. Здесь они все таковы -только и думают о кончине мира. Я заметил, что в последнее время какое-то безумие распространяется среди них, как зараза. Бог знает, чем кончит этот несчастный народ!

По выходе из школы, Тихон должен был поступить, как все шляхетные дети, в военную службу. Пахомыч умер. Глюк собирался в Швецию и Англию, по поручению Брюса, для закупки новых математических инструментов. Он приглашал с собою Тихона, который, забыв свои детские страхи и предостережение Пахомыча, все с большей любовью предавался изучению математики. Здоровье окрепло, припадки не повторялись. Давнее любопытство влекло его в другие края, в "царство Стекольное", почти столько же для него таинственное, как невидимый Китеж-град. По ходатайству Якова Вилимовича, навигацкий ученик Запольский, в числе других "младенцев Российских", послан был царским указом для окончания наук за море. Они приехали с Глюком в Петербург в начале июня 1715 года. Тихону исполнилось 25 лет: он был ровесником царевича Алексея, но по виду все еще казался мальчиком. Через несколько дней из Кроншлота отходил купеческий корабль, на котором они должны были плыть в Стокгольм - Стекольный.

Вдруг все изменилось. Петербург видом своим, столь не похожим на Москву, поразил Тихона. Целыми днями он бродил по улицам, смотрел и удивлялся: бесконечные каналы, першпективы, дома на сваях, вбитых в зыбкую пучину болот, построенные в ряд "линейно", по указу, "так чтобы никакое строение за линию или из линии не строилось", бедные мазанки среди лесов и пустырей, крытые по-чухонски дерном и берестою, дворцы затейливой архитектуры "на прусский манир", унылые гарнизонные магазейны, цейхаузы, амбары, церкви с голландскими шпильцами и курантным боем - все было плоско, пошло, буднично и в то же время похоже на сон. Порою, в пасмурные утра, в дымке грязно-желтого тумана, чудилось ему, чTо весь этот город подымется вместе с туманом и разлетится, как сон. В Китеже-граде то, что есть - невидимо, а здесь в Петербурге, наоборот, видимо то, чего нет; оба города одинаково призрачны. И снова рождалось нем жуткое чувство, которого он уже давно не испытывал - чувство конца. Но оно не разрешалось, как прежде, восторгом и ужасом, а давило тупо бесконечною тоскою. Однажды на Троицкой площади, у "кофейного дома" Четырех Фрегатов, встретил он человека высокого роста в кожаной куртке голландского шкипера. И точно так же, как и в Москве, на Красной площади, у Лобного места, где торчавшая на коле мертвая голова отца его смотрела пустыми глазницами прямо в глаза этому самому человеку,- Тихон тотчас узнал его: это был Петр. Страшное лицо как будто сразу объяснило ему страшный город: У них обоих была одна печать.

В тот же день встретил он старца Корнилия, обрадовался ему, как родному, и уже не покидал его. Ночевал у старца в келье, дни проводил на плотах, на барках С утаенными, беглыми людьми. Слушал рассказы о житии великих пустынных отцов на далеком севере, в лесах Поморских. Онежских и Олонецких, где Корнилий, уйдя из Москвы, провел много лет, о тамошних страшных гарях многотысячных самосожжениях. Оттуда шел он теперь за Волгу на Керженец проповедовать "красную смерть". Тихон учился недаром. Многому, чему верили эти люди, он уже не верил; думал иначе, но чувствовал так же, как они. Самое главное - чувство конца - у них было общее с ним. То, о чем он никогда ни с кем не говорил, чего никто из ученых людей и не понял бы, они понимали - этим только и жили. Все, что с раннего детства он слышал от Пахомыча, теперь вдруг ожило в душе его С новой силою. Опять потянуло его в леса, в пустыни, в сокровенные обители, в "благоутишное пристанище".

Как будто при свете белых ночей над простором Невы, сквозь бой голландских курантов, опять ему слышался звон китежских колоколов. И опять, с томительной грустью и сладостью, повторял он стих об Иосафе царевиче:

Прекрасная мати пустыня! Пойду по лесам, по болотам, Пойду по горам, по вертепам...

Надо было решить, надо было выбрать одно из двух: или навсегда вернуться в мир, чтобы жить, как все живут, служить человеку, который погубил отца его и, может быть, погубит Россию; или навсегда уйти из мира, сделаться нищим, бродягою, одним из утаенных, беглых людей, "настоящего града не имеющих, грядущего - взыскивающих"; на запад с пастором Глюком - в город Стекольный, или на Восток со старцем Корнилием - в невидимый Китеж-град. Что он выберет, куда пойдет? Он сам еще не знал, колебался, медлил последним решением, как будто ждал чего-то. Но в эту ночь, после разговора на плоту о Петре-антихристе, почувствовал, что медлить нельзя. Завтра отправляется корабль в Стокгольм и завтра же старец Корнилий, которому грозил донос, должен бежать из Петербурга. Он звал с собою Тихона.

"Я теперь как на ножевом острие,- опять подумал он.- В которую сторону свалюсь, в ту и пойду. Одна жизнь, одна смерть. Раз ошибешься, второй не поправишь".