И неожиданно в феврале 1697 года снова забродили старые дрожжи, вернее, упорное, предательски затаённое, вечное брожение пробилось наружу.
Весёлая пирушка шла в обширном, богато и со вкусом убранном жилище нового любимца государя, Франца Лефорта.
Было это 23 февраля 1697 года. На утро назначен отъезд за границу большого посольства, в котором под видом простого дворянина Петра Михайлова должен принять участие и сам царь, в это время написавший на своей печати девиз: "Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую".
Научиться самому лучшим порядкам жизни, чтобы потом научить родную землю, — такова была сознательная, продуманная цель настоящей поездки за море, первой, беспримерной до сих пор во всей русской истории.
Гремела музыка. Юноша-царь от души веселился, плясал с миловидными обитательницами Кукуя, или Немецкой слободы, и с русскими боярышнями, которые так забавно выглядели в своих новых нарядах.
— Петруша, тебя спрашивают — шепнул ему в разгар вечера Тихон Стрешнев. — Вон в том покое, что за столами накрытыми.
Пётр миновал столовую и увидел двух давно ему знакомых стрелецких начальников: юркого, востроносого и всегда оскаленного, словно векша, полуполковника Елизарьева и полусотенного Силина.
— Вам што? Погулять захотелось? Так сюды без зову не ходят. Ступайте в кнею [98], али куды… Да вы и не пьяны, я вижу… Ровно не в себе. Уж не беда ли какая?
И от одного предчувствия у Петра задёргалось лицо, голову стало пригибать к плечу глаза остановились.
— Да што же вы? — уж нетерпеливо окликнул их царь. — Али со мной шутки шутить задумали, благо дни такие весёлые?! Ну, выкладывайте, коли што есть.
— Есть, государь Пётр Алексеевич. На твою особу злодеи помышляют.
— Хто? Где? Говори! Да потише, слышь… Идём сюды…
И Пётр отвёл обоих подальше в сторонку, за большой резной шкап, в самый угол комнаты, где и без того никого не было.
— Вот, может, через час-другой сюды нагрянут злодеи. Поджечь дом надумали. А в суматохе тебя, государь, в пять либо в шесть ножей изрезать. И за море не поехал бы ты, и земли не губил бы своими новыми затеями да порядками.
— Ага!.. Вот оно куды погнуло!.. Кто ж это?.. Говоришь, все сбираются злодеи сюда… Где же собрались они? Кто главный? Скорей говори!
— Двое поглавнее — Цыклер Ивашка да Соковнин Алёшка…
— Ага, знакомые ребята!.. Цыклер — старый дружок, прощёный вор, што конь леченый, не вывезет никогда… А иные… Из вашей же братии, из стрельцов?.. Где они?
— Стрельцы же, государь… У Цыклера и собраны теперя. Знаку ждут, поры полуночной. Да собраться бы всем получче…
— Добро. Спасибо, Силин. Тебе — сугубое спасибо, Ларивон. В другой раз ты выручаешь из беды наше здоровье. Бог Тебе воздаст, и мы не забудем. На крыльцо ступай, никому ни гугу… Ждите…
И вернулся в зал.
Весело объявил Лефорту и гостям государь:
— Не взыщи, хозяин дорогой с хозяюшкой, и вы государи, товарищи мои, что, противно обычаю, покину вас на часочек. Дельце одно неважное приключилось.
Вышел, велел двум своим денщикам ехать за собой, а другим направить к полуночи отряд, человек в сто, к дому Цыклера и по знаку царя войти в комнаты.
А сам подъехал прямо к дому полковника-предателя, недавно ещё возведённого в думные дворяне за помощь против Софьи.
Здесь тоже не спали, как и в доме Лефорта. Горели огни, пробиваясь в щели ставень. Когда вошёл Пётр, Цыклер, зять его, стольник Федор Пушкин, и донской казак Рожин пировали за столом, чтобы вином придать себе решимости и мужества для предстоящего дела. Гром с ясного неба не поразил бы их так, как появление царя.
Пушкин подумал, что за Петром войдут сейчас солдаты, и двинулся было к выходу.
— Штой-то, али я испугал вас, господа-кумпанство?.. Не желал того. Ехал мимо, вижу, не спит Ваня, не гости ли? Горло бы можно и мне промочить… Вот и угадал…
Засуетился хозяин. Из мертвенно-бледного лицо у Цыклера стало красным.
Понемногу собравшись с мыслями, он стал подмигивать остальным заговорщикам, как бы желая сказать: "Судьба сама предала жертву в наши руки".
Но иноземец Цыклер плохо понимал душу русских, способных отравить повелителя, убить его в суматохе, исподтишка, и не смеющих прямо взглянуть в лицо даже, ненавистному государю, чтобы вернее нанести удар…
— А што, не пора ли наконец? — не выдержав, шепнул одному из соучастников хозяин.
Пётр услышал.
— Давно пора, негодяй, — крикнул он. Выпрямился во весь свой нечеловеческий рост, замахнулся, и Цыклер от одного удара свалился с ног.
Вскочили остальные. Рожин кинулся к оружию, которое было снято перед тем, как сесть за стол, и стояло в углу.
Но Пётр, этого не допустил, обнажив свой тесак.
А тут же распахнулись двери и вошёл Елизарьев с верными стрельцами и солдатами. Заговорщиков связали, отвезли в Преображенское, и в ту же ночь начался допрос, потому что царь не хотел откладывать своей поездки за границу.
Злодеи не долго запирались: пытка и улики Елизарьева развязали им языки. Но они не оговорили никого больше. Царь не стал много выпытывать. Он и сам догадался о тех тайных сообщниках, которые подожгли Цыклера. И только сказал:
— Ладно, захотели воскресить мятеж да злобу стрелецкую. Подыму и я покойников из гробов.
И вот ровно через девять дней, четвёртого марта, Москва увидала странное и отвратительное, душу потрясающее зрелище.
К церкви святого Николая Стольника на Покровке рано утром подъехал небывалый поезд — двенадцать больших свиней влекли сани. Палач вёл упрямых животных. Другие помощники его и отряд стрельцов дополняли шествие.
При церкви в родовом склепе ещё одиннадцать лёг тому назад был похоронен Иван Милославский, посеявший первые семена стрелецкого бунта на Москве, долго бывший вдохновителем замыслов Софьи и всех злых начинаний, какие только были направлены против рода Нарышкиных.
Тело с гробом было вынуто из склепа, гроб был раскрыт. Останки старого заговорщика в сухом месте сохранились ещё довольно хорошо, и в село Преображенское повезли труп боярина Милославского, а палачи кричали при этом:
— Дорогу его милости, верховному боярину Ивану Михалычу Милославскому…
И крики эти, как косвенное, но грозное предостережение, должны были через десятки уст дойти и до царевны Софьи в Новодевичьем, откуда рука её незримо вложила нож и деньги в руку Цыклера.
В Преображенском гроб с телом боярина был поставлен перед самым помостом плахи. Когда палач рубил Цыклеру и Соковнину руки и ноги, когда он срезал головы двум стрельцам и казаку, их сообщникам, кровь хлестала прямо на труп Милославского, наполняя гроб до краёв.
"Глотай, старый крамольник… Любо ли, кровопийца… Доволен ли? — мысленно спрашивал Пётр, лицо которого от гнева и злобы казалось страшным. — Вот твой друг старый Цыклер, твой выученик… И Соковнин, ваше староверское семя. Тошно вам, што я Русь задумал из тьмы на свет поднять, державой сделать великою. Неохота вам выпускать меня на вольный свет, чтобы свет и волю я мог принеси, народу моему… Так пей же…"
Сестре Софье он велел только передать: "Сказал государь, сестру родную, дочь отца своего, он жалеет ещё. Одна, мол, вина — не вина. Две вины — полвины… Три вины — вина исполнится. В ту пору — пусть не посетует, горше всех ей станет…"
Кончена была казнь, и обезглавленные тела на санях, гроб Милославского на тех же свиньях — всё это было перевезено к Лобному месту, где когда-то лежали кровавые куски тел, изрубленных в майские дни.
Тут стоял высокий столб, сходный с тем, на котором были начертаны "подвиги" надворной пехоты царевны Софьи.
У вершины этого столба торчало пять острых спиц. На каждую воткнули по голове. А тела вместе с полуистлелым Милославским разложили внизу, вокруг столба.
Долго лежали и тлели здесь трупы, наполняя смрадом воздух, вызывая в душах людей ужас.
Пётр понимал, что подстрекало Цыклера, честолюбивого, хитрого иноземца, обиженного успехом кое-кого из его братии, поздней приехавших на Москву, но опережающих в карьере старого заговорщика и предателя. Царь видел, что старик Соковнин был наведён на мысль об убийстве и влиянием Софьи, и ненавистью старовера-капитоновца к царю-новоделу. Чтобы очистить воздух, он сослал подальше от Москвы всю семью Цыклера, весь почти род Соковнина и Пушкина.