Выбрать главу

– Постой! – вдруг спохватился Сенявин и, позвав Никитку, спросил его: – Ты кого называл «несчастненьким»?

– Да вот их, – пробормотал совершенно растерявшийся парень, показав на Барятинского.

– Да откуда ж ты его знаешь? Почему ты его так назвал?

– Помилуйте, как же не знать! Чай, они здесь у нас на мельнице больше полгода жили.

И на вопросы Сенявина он рассказал, каким образом нашёл Барятинского Кондрат, как он его лечил, как Барятинский после выздоровления оказался сумасшедшим, одним словом – всё-всё, до событий сегодняшней ночи, до приезда Долгорукого с княжной Анной.

Он ещё хотел что-то сказать, но Барятинский перебил его, воскликнув:

– Так, значит, этот долгий сон был не чем иным, как безумием. И если бы не ты, Анюта, если бы не твой крик, – я бы и до сих пор был сумасшедшим. Ты вернула меня к жизни. Господи! Благодарю Тебя, что Ты вернул мне рассудок, вернул мне мою дорогую, мою ненаглядную Анюту!

И, обняв молодую княжну, глаза которой были полны радостных слёз, он прижался к её губам долгим поцелуем.

Глава XI

ПЕРЕПОЛОХ

Скрыть смерть Алексея Михайловича было невозможно, да Барятинский и не хотел её скрывать. Убийство Долгорукого он не считал грехом. Он убил его не только как своего соперника, а как злодея, причинившего своей подлой мстительностью массу мучений и ему и княжне Рудницкой; Это убийство было местью, такою же беспощадной, как беспощадно мстил Долгорукий Барятинскому. Весть о том, что Алексей Михайлович убит, быстро разнеслась по Москве, – но Долгоруких в частности, а Алексея в особенности так не любили, что эта весть не произвела ни на кого потрясающего действия. Напротив, многие даже обрадовались как будто несчастью в семье Долгоруких, и если не смели высказывать эту радость явно, то в душе торжествовали, что Бог наконец покарал временщиков за их гордыню и заносчивость.

И беда, свалившаяся на Михаила Владимировича Долгорукого[68], когда к нему привезли бездыханное тело его сына, пришла не одна. В городе давно уже ходили тревожные толки о проявляющейся по временам немилости юного царя к Долгоруким. Эти толки росли с каждым днём, а тут ещё подоспела серьёзная болезнь, свалившая императора в постель, и стали поговаривать, что болезнь настолько опасна, что вряд ли император встанет.

Наверное никто не знал, что это за болезнь, потому что из-за толстых стен Лефортовского дворца, где в жару метался юный царь, правду об его недуге не допускали до ушей встревоженной Москвы. Кроме Долгоруких да медиков, безотлучно проводивших вместе с Блументростом почти целые дни у постели царственного больного, никто и не догадывался, что этот страшный недуг – не что иное, как оспа.

И в то самое время, когда москвичи, ещё не ведая опасности, строили предположения о том, удержатся или нет Долгорукие, когда император встанет, в Лефортовском дворце все были в ужасной тревоге. Блументрост, долго и упорно отмалчивавшийся на тревожные вопросы Алексея Григорьевича, наконец ответил, и ответил такой ужасной фразой, от которой у Алексея Долгорукого кровь застыла в жилах, а Иван разрыдался самым неутешным образом. Это было вечером семнадцатого января, как раз на другой день после того, как на Тихоновском ветряке разыгралась потрясающая драма, закончился кровавый расчёт между Барятинским и Долгоруким.

Утром ещё юному царю было гораздо лучше. Оспенные язвины стали было подсыхать, жар уменьшился, прошло беспамятство, в которое по временам впадал больной. Лица и медиков и Долгоруких просияли; только Блументрост не сиял, не радовался, а словно казался чем-то озабоченным и удручённым, словно казался недовольным таким заметным улучшением в положении царственного больного. Его унылый вид представлял такой разительный контраст с радостными лицами окружающих, что Алексей Долгорукий не выдержал и заметил ему:

– Что это ты, Иван Готлибович, таким филином смотришь?

Блументрост пожал плечами и промычал:

– Нет… Я ничего…

– То-то, что не ничего, а как будто ты чего-то боишься? – допытывался Алексей Григорьевич. – Аль царю-батюшке хуже может стать?

Блументрост опять пожал плечами.

– Кто знает… Никто не знает, – уклончиво ответил он. – Всё, как Бог хочет… Всё он…

И больше ничего, кроме этой неопределённой, ничего не выражающей фразы, не добился от него Долгорукий. Но беспокойный, расстроенный вид Блументроста вскоре объяснился. К закату солнца началась лихорадка, усиливавшаяся чуть не с каждой минутой; царь опять впал в беспамятство, а часам к восьми вечера все опять приуныли. Ровно в девять часов Блументрост вышел из царской спальни в смежную залу, где с нетерпением дожидались его Алексей и Иван Долгорукие.

Лицо его было совершенно бесстрастно, на нём не было и следа той озабоченности, которая сквозила раньше, и только на ресницах заметны были слезинки.

– Ну что? – бросился к нему Алексей Григорьевич.

Блументрост покачал головой и развёл руки.

Один этот жест уже не предвещал ничего доброго.

У Ивана Алексеевича захолонуло сердце. Но Алексей Долгорукий или не понял, или не хотел понять, что всё уже кончено, что надеяться уже не на что. И ещё настойчивее он повторил вопрос:

– Ну что? Да говори ты, Бога ради!..

– Плох, – односложно отозвался Блументрост.

– Хуже его величеству?

– Совсем плох, – повторил немец, – Бог не хочет… Его святая воля…

– Неужто?!

Алексей Григорьевич наконец уразумел страшную истину и не мог даже докончить своего вопроса.

Блументрост опять развёл руками.

– Сегодня умирает, – печально сказал он. – Ночь не доживёт.

Тяжёлый вздох вырвался из побелевших губ Алексея Долгорукого. Он, шатаясь как пьяный, отошёл от Блументроста к ближайшему креслу, тяжело опустился на мягкое сиденье и глубоко задумался.

вернуться

68

Долгоруков Михаил Владимирович (1667—1750) – сибирский, затем казанский губернатор, репрессирован вместе с братом по доносу князя Гессен-Гомбургского, при Елизавете – сенатор.