Ропша показалась мне изрядно угрюмой и мрачной, а тамошние люди пугливыми и дикими. Когда я проезжал мимо деревни возле самого поместья, холопские дети вместо обычного любопытства к новоприезжим обнаружили панический ужас и бросились врассыпную, как воробьи, затаившись по кустам.
Просторный каменный дом, построенный по указанию Петра Первого, был почти тотчас подарен князю Ромодановскому, главному заплечных и тайных дел мастеру крутого государя, последний его владелец Головкин попал в опалу, дом и усадьбу отписали в казну. Пётр Первый ни разу не ночевал в хороминах, для возведения которых работные люди из крепостных засыпали большое болото, таская на себе землю и камни, но Пётр Фёдорович в бытность великим князем живывал здесь по неделям сряду.
Так как Ропша отстоит от Петергофа на 25 вёрст, то прибыл я туда перед самым обедом и за столом познакомился покороче с Алексеем Орловым, узнав от него, что отрёкшийся государь помещён в спальню и выход ему в другие комнаты и во двор строжайшим образом воспрещён, и даже шторы на окнах опущены, чтобы никто не мог приметить в окнах его лица.
Неистощимо бодрый, как всякий здоровый телом тщеславец, видящий исполнение своих планов, Орлов подробно расспросил о моей комиссии, прочитал письменный приказ и, будучи довольно сметлив, догадался, что я имею ещё и другие поручения, до особы государя касающиеся. Пытаясь с единого наскоку обратить меня в друга и единодумца, он попросил заказать побольше бургонского вина и солёных красных рыб, до которых был большой охотник. Взамен он обещал меня потчевать ежедневно свежими анекдотами и для начала рассказал, как Пётр Фёдорович, «почуяв, что песенка его спета», просил через Панина у государыни, чтобы ему оставили в утешение «всего четыре вещи»: Елисавету Романовну, любимого мопса, арапа Нарцисса и скрипицу.
– Он почти беспрерывно повторял о том же в дороге и ужас как мне наскучил! А ныне, – прибавил со смехом Орлов, – арестантик потребовал ещё четырёх вещей: новую кровать, говоря, что наличная ему коротка и весьма скрипит, слугу, табаку с трубкою и лекаря, жалуясь на нестерпимые головные боли. «Помилуйте, любезный, – отвечал я ему с притворным сочувствием, – древний купец обобрал самого богатого царя, прося только единое зерно положить на первую клетку шахмат! И если мы каждый день станем исполнять ваши четыре желания, то не поменяются ли стража и узник своими местами? А что голова болит, так как же и не болеть ей? Разве отречься – то же самое, что просидеть ночь за англицким пивом?..»
Государя охраняли очень строго. Входить к нему имели дозволение всего несколько человек. Часовые из гвардейских гренадёр постоянно стояли по обоим выходам из его комнаты, а также под окнами.
Имея право на пропуск, я отправился к государю на исходе дня.
На небольшом столе горели две свечи, едва озаряя всё мрачное пространство и кровать с альковом по старинной, вышедшей уже из употребления, моде.
Пётр Фёдорович приник лицом к плотным шторам. Я не сразу догадался, что он смотрит во двор через щель, которая была так мала, что я оную и не приметил.
– Кто здесь? – по-французски спросил государь, не оборачиваясь, голосом раздражённым, но слабым.
Я назвал себя. Государь нисколько не удивился.
– Чего вы от меня хотите?
Я сказал, что получил право навещать его не без помощи масонов, которые подослали разузнать о двух обстоятельствах, – и назвал оные.
– Так и знал. – Государь с превеликой осторожностью опустился на стул, не двигая головой и при сём морщась и скрежеща зубами. – Нестерпимые мозговые спазмы… Я толь потрясён подлостью всех обстоятельств, что лучше бы мне умереть… Сожалею, что всё ещё жив… Если они заговорили о шкатулке, значит, они меня отсюда не выпустят, и если их интересует шлиссельбургский узник, значит, меня ожидает его участь… Шкатулку я отдам тому, кто поможет мне выбраться на свободу… Теперь я вполне понимаю, как безмерно преступление – лишать кого-либо Богом дарованной свободы!.. Мне всего 34 года. Подумайте, мне всего 34 года!.. Тоска, такая тоска… Истину не познают разумом, её чувствуют или не чувствуют сердцем.