Он возненавидел статую, возненавидел улицу, заснеженный Зоологический сад и весь этот величественный и вычурный город. Ему непреодолимо захотелось оказаться где угодно, только не здесь! Только не здесь!
Ему были знакомы эти приступы, эта давящая, невыразимо сильная жажда немедленной, срочной и коренной перемены места. Эта одновременно парализующая и будоражащая ностальгия, которая была мучительнее физической боли, могла овладеть им где угодно, даже дома, если для него вообще существовало понятие «дом». Однако Петр Ильич вновь и вновь упорно направлял свою ненависть и свое отвращение на то место, где он в данный момент находился. «Я не хочу здесь кататься, — подумал он скорбно, — я совсем не хочу кататься по этому чужому, отвратительному городу, где мой Котек так страдал. Оказаться бы где-нибудь подальше отсюда! Эти отблески солнца на снегу доведут меня до болезни и бешенства. Я этого не вынесу. Был бы я где-нибудь в другом месте. А еще лучше — нигде, только не здесь. Была бы, например, осень, и сидел бы я в Майданове, в моем любимом, тихом Майданове! Нет, я не сидел бы, я бегал бы по открытому полю и запускал воздушного змея. Запускать змея — это чудесно. Или бродил бы я по лесу и собирал грибы. Я их все знаю. Собирать грибы — это такое успокоительное занятие. Лес в Майданове такой красивый. Хотя его безжалостно вырубают, он все еще очень видный. Может быть, со мной был бы мой любимый брат Модест, или младший сын моей сестры Саши, или старина Ларош, этот лежебока. Мне нужно, чтобы рядом со мной был человек, которого я хорошо и давно знаю, с которым меня связывают общие воспоминания, которого я люблю. Мне противопоказано быть одному. Я ни в коем случае не хочу здесь больше кататься».
— Поворачивайте назад! — крикнул он извозчику. — Везите меня обратно в гостиницу! — Кучер в отеческом удивлении обратил свое старческое бородатое лицо к седоку. Голос господина, который был таким мягким, почему-то вдруг зазвучал так грубо.
По вестибюлю гостиницы Петр Ильич прошел, гневно топая ногами: дамам и господам в креслах под ренессанс он в своей длинной шубе с круглой мохнатой шапкой, со странно побагровевшим лицом показался устрашающим. Лестницу он тоже преодолел длинными яростными скачками.
Стремительно мчась по коридору, он возмущался беззвучности своих собственных шагов. Слегка дрожащей рукой он принялся отпирать дверь номера. Прежде чем войти, он еще раз оглянулся, поскольку спиной почувствовал чей-то пристальный взгляд.
Из-за угла показалось нечто длинное, розоватое, любопытно принюхивающееся. Нечто оказалось носом Зигфрида Нойгебауэра. Потом появился и сам обладатель носа, приподняв модно подбитые ватой плечи, со слащаво-навязчивой улыбкой на губах, обнажающей передние зубы, сильно напоминающие резцы грызуна. Он караулил. Рыжеватое чело его просто сияло от удовольствия, которое он получал от этой неловкой, недостойной ситуации.
— Как же вы меня подвели! — произнес он, подобострастно гнусавя, и сделал два шага в сторону композитора.
— Fichez-moi la paix![1] — закричал на него Петр Ильич по-французски, то ли с целью досадить Нойгебауэру, то ли просто потому, что в гневе он непроизвольно перешел на более привычный ему язык. — Я с вами больше дел иметь не желаю! Я расторгну наш договор! Я с вами еще разберусь!
— Какая безграничная несправедливость! — запротестовал агент не без удовольствия.
Петр Ильич захлопнул за собой дверь и запер ее изнутри. Было слышно, как Нойгебауэр еще некоторое время возился с ручкой двери, дергал за нее, нажимал на нее, жалобным шепотом выражая свое недовольство, как навязчивый, но безобидный зверь.
Чайковский остановился посреди комнаты. Несколько секунд он стоял неподвижно с закрытыми глазами. «Нужно затемнить комнату, — подумал он. — Да, я задерну шторы. Я сяду в это кресло и буду неподвижно сидеть. Вот я закрываю глаза и думаю о близких мне людях, которых у меня осталось так немного. Должен же этот день когда-нибудь кончиться. А завтра я уеду в Лейпциг, и это будет по крайней мере переменой места. Хотя меня и туда, наверное, заманили только для того, чтобы сделать из меня посмешище, но хуже, чем здесь, там просто быть не может. Господи, какой ужас, какой ужас! О великий, строгий и недосягаемый Бог, в которого я верю, как ужасен Твой замысел! Почему мне приходится терпеть такие мучения? Только чтобы переложить их на музыку? А глядишь, еще и музыки-то хорошей не получится… Вот я посижу неподвижно, и все пройдет».