Он еще крепче обнял обоих друзей за плечи. Люди смотрели им вслед, когда они втроем шли через здание вокзала к выходу. За ними следовали Фридхайм, музыкальный критик Краузе и носильщики. Чайковский так крепко обнял за плечи Бродского и Зилоти, что со стороны казалось, будто они тащат его на себе: слегка пошатываясь, он плелся между ними как почитаемый своим окружением, но крайне изнуренный старец.
— Я эти железнодорожные переезды не переношу, — говорил он. — Я от них заболеваю, они пагубно на меня действуют, и, чтобы все это преодолеть, я, к сожалению, обычно беру с собой полную бутылку коньяка, которая в конце поездки вдруг оказывается пустой. При этом переезд из Берлина в Лейпциг в действительности не так уж длителен. Но я уже ни на что не гожусь, я измотан, я рухлядь, как вы видите, и музыку писать я тоже больше не в состоянии.
— Хо-хо-хо! — смеялся Бродский, а Зилоти, серьезно и многозначительно улыбаясь, только качал головой.
— Что же это такое? — воскликнул Чайковский. — Я болтаю и болтаю, а вам не даю ни слова сказать! Ну, как у вас дела, мои дорогие? Да я же знаю: Бродский утвердился в должности профессора Лейпцигской консерватории…
— В должности профессора скрипичной музыки, — радостным басом прогудел друг Бродский.
— А мой малыш Зилоти? — Чайковский повернулся к нему лицом и пристально на него посмотрел. — Мой малыш Зилоти шествует от триумфа к триумфу. Весь мир говорит о нем, и это прекрасно! Боже мой, как я хорошо все помню! — произнес Петр Ильич, останавливаясь посреди зала. — Как я давал тебе уроки по композиции в Московской консерватории! Это уже сколько лет прошло! Потом для тебя настало время школы великих: Рубинштейн, Лист. Но тогда, в Москве, ты был совсем маленьким мальчиком. Ты был чудесным мальчиком… И ты им остался, — добавил Петр Ильич.
Бледное лицо Зилоти на мгновение залилось краской, от которой на щеках его остались лихорадочные красные пятна.
— Как быстро ты прославился! — произнес Петр Ильич, все еще глядя на него.
— Вы Антона Рубинштейна в последнее время видели? — спросил Зилоти.
— Я редко с ним встречаюсь, — Петр Ильич наконец отвел взгляд от Зилоти и зашагал дальше. — Он по отношению ко мне, как всегда, довольно строг и сдержан. Я боюсь его почти так же сильно, как и почитаю. — Бродский рассмеялся, а Зилоти остался серьезным.
— Ничто не сможет возместить мне потерю его брата, — произнес Чайковский, рассеянно глядя перед собой. — Нашего доброго Николая мне страшно не хватает… Да, Бродский, — сказал он, неожиданно обращаясь к старшему другу, — стольких уже не стало… — Бродский кивнул с какой-то неловкой торжественностью.
Они стояли на открытой площади перед вокзалом. Снег тускло поблескивал в бледном предвечернем свете. Было довольно холодно. Над заснеженными домами возвышалось кристально чистое небо.
Музыкальный критик Краузе, догнав троих ушедших вперед русских, с потешным поклоном, обращенным к зданиям, экипажам, санным упряжкам, пешеходам и всей площади, произнес:
— Позвольте мне представить вам Лейпциг, маэстро, музыкальный центр Германии! — Он, примерный саксонец, произносил «п» в слове «Лейпциг» чрезвычайно мягко, при этом неподражаемым, но приятным образом растягивая имя своего родного города. Все рассмеялись. — Музыкальный центр государства с тех пор, как здесь творил Мендельсон-Бартольди, — торжественно добавил низкорослый господин со съехавшим на кончик крупного носа пенсне.
Остановили санную упряжку.
— Какой потешной они формы, — заметил Петр Ильич, садясь в сани.
— Никакая она не потешная, — ответил Бродский, — просто немного отличается от формы наших саней дома.
Повозка была открытой, и все укутались в покрывала. Петр Ильич с Бродским и Зилоти заняли заднее сиденье, Фридхайм и Краузе сели напротив них. Музыкальный критик Краузе предложил:
— Лучше всего завезти багаж маэстро в отель и сразу ехать дальше, к другу Бродскому, чтобы чем-нибудь горячим подкрепиться.
Петр Ильич посмотрел на него насмешливо и в то же время одобрительно.
— Эти немцы — превосходные организаторы! — заключил он. — Чем-нибудь горячим подкрепиться — это блестящая идея.
От встречного ветра у них раскраснелись щеки и носы, только лицо Зилоти осталось бледным, цвета слоновой кости, и в наступающих сумерках оно, казалось, излучало свет, как будто было из какого-то другого материала, а не из плоти и крови. Петр Ильич был очень возбужден и много говорил.