— Давайте вместе послушаем трио! — сказал он.
Ночью Петр Ильич так плохо спал, что целый день чувствовал себя разбитым, все суставы у него болели. Он отменил все встречи и остался в постели. Его снова терзали опасения, что все неприятности из-за сердца. Его преследовала смутная, но навязчивая идея, что он страдает болезнью сердца, которую врачи, эти коварные сумасброды, никак не хотят диагностировать и которая именно поэтому в один прекрасный день принесет ему неминуемую и мучительную смерть. «Мое сердце совершенно загублено. Оно уже почти никуда не годится», — мрачно повторял он. Это не мешало ему целый день курить сигареты. Даже сегодня, когда он собирался отлежаться в постели, в пепельнице, стоящей рядом с ним, росла гора окурков. Петр Ильич лежал на спине. Он пытался вспомнить сны, которые мучили его всю эту ужасную ночь. Но сны не вспоминались. В них присутствовала его мать, это он еще помнил. Она была к нему очень недоброжелательна. Зачем только снятся такие мерзости? Да, он стоял на каком-то столе или даже на шкафу, а мать хотела столкнуть его вниз. Она потешалась над его страхом. Откуда только берутся такие сны?
К обеду, который принес ему кельнер, он даже не притронулся. Около четырех часов он заказал бутылку коньяка. Он пил и курил. Время шло. Петр Ильич с ужасом заметил, что стало темнеть. «В семь часов, — сказал он самому себе, — я должен встать и одеться. Я сегодня вечером обязательно должен быть в концертном зале, на концерте Брамса. Это большой праздничный новогодний концерт, там будет весь музыкальный Лейпциг. Они примут это за бойкот, если меня там не будет».
Вечером за ним зашли Бродский и Зилоти. Они взяли пролетку до концертного зала. В фойе группой собрались почти все те, кто был на музыкальной вечеринке у Бродского в предыдущий вечер. Петр Ильич услышал, как мисс Смит объявила: «Я говорю вам, друзья мои, что это сама суть. Я чувствую, что он — это сама суть! Я верю в три великих „Б“: Бах — Бетховен — Брамс. Но первые двое были всего лишь подготовкой к третьему и величайшему — да, даже Бетховен еще не был совершенством. А что касается Вагнера, этой уродливой подделки, то он был даже не подготовкой, а просто нашумевшим заблуждением. Это неоспоримо, суть — это Брамс!» Над ней не смеялись. Ее считали странноватой, но не легкомысленной. Поскольку великий мастер благодушно терпел ее безудержное восхищение, ее стали причислять к кругу избранных. Все привыкли к тому, что она присутствовала на всех концертах и на всех музыкальных мероприятиях. Когда она отсутствовала, было ясно, что она уехала в Англию, на охоту, поскольку кроме Брамса у нее было еще два пристрастия: охота и собаки.
— Вот теперь вы увидите наш концертный зал «Гевандхаус», — вежливо сказал Петру Ильичу музыкальный критик Краузе. — Ваше новое пристанище! Вашему удивлению не будет предела, любезнейший!
Петр Ильич полюбовался залом и заверил всех присутствующих, что это самый восхитительный концертный зал, который ему когда-либо приходилось видеть. Прежде чем дело дошло до «сути», то есть до нового концерта Брамса для скрипки и виолончели, хор мальчиков при церкви Святого Фомы исполнил мотет Баха. Строгое, несколько монотонное и ангельски чистое звучание детских голосов взволновало Петра Ильича, он был тронут напряженным, отрешенным и при этом озабоченно-усердным выражением детских лиц, сосредоточенно наморщенными лбами и широко раскрытыми ртами. Ноты они держали на расстоянии вытянутой руки, как будто все они страдали дальнозоркостью. Они напоминали группу поющих ангелов, ублажающих слух самого Господа Бога.
— Они поют еще лучше, чем наши детские хоры, — шепнул Петр Ильич Зилоти. — Боже мой, как прекрасно они поют…
Когда Брамс поднялся к дирижерскому пульту, его приветствовали аплодисментами, в которых было больше уважения, чем энтузиазма. А когда он подал знак к началу, встав в скованную неуклюжую позу с поднятой дирижерской палочкой, тишина в зале воцарилась полнейшая, как перед началом сакрального ритуала. Партию скрипки исполнял Йоахим, а в качестве виолончелиста был приглашен Хаусманн из Берлина. Петр Ильич глубокомысленно внимал чистому и динамичному звучанию скрипичных инструментов. «Это самый лучший оркестр, который я когда-либо слышал, — с восхищением подумал он, — в России нет ни одного, который мог бы с ним сравниться». С напряженным и даже деловым вниманием он следил за движениями дирижера-композитора, за его тяжеловатыми, почти неловкими, наполненными силой и эмоциями жестами: чуть ли не гневными отмашками вытянутой руки в моменты фортепианных вставок; последующим расслаблением позы, смягченным изгибом как бы просительно, умоляюще приподнятой руки, вибрирующей, подобно струне музыкального инструмента; светом внутренней одухотворенности на откинутом назад бородатом лице.