Петру Ильичу пришлось пойти на большой прием, который давала в его честь филармония: были приглашены более ста человек. Гостей разместили за маленькими столиками. Чайковский занял почетное место рядом с благородным стариком, господином Аве-Лаллеманом, первым председателем общества. Хрупкого сложения старик чрезвычайно ему понравился; крошечное лицо его над старомодно загнутым стоячим воротничком было алебастрового цвета, с бесчисленными морщинками, серебристо-белыми маленькими бакенбардами и выразительными темными глазами.
— Позвольте мне быть с вами полностью откровенным, дорогой Чайковский, — говорил старец, очищая хрупкими, но ловкими пальцами апельсин. — Мне восемьдесят лет, и я могу себе это позволить. — У него был очень высокий, дребезжащий голос.
— Я буду вам благодарен за вашу откровенность, — ответил Петр Ильич, несколько повышая голос: он исходил из того, что его собеседник туговат на ухо.
— Вы очень талантливы, — сказал господин Аве-Лаллеман, не отрываясь от чистки апельсина, — невероятно талантливы! — Он многозначительно поднял бледный указательный палец. — Но вы на ложном пути, — он укоризненно покачал маленькой головой. — В вашей музыке есть нечто дикое, азиатское, да, простите меня за грубое выражение, варварское, отчего у меня уши разболелись, — и он щепетильно поднес свои маленькие ручки, похожие на заостренные вилки, к ушам, как будто они все еще болели от грохочущей музыки Чайковского. — Вы злоупотребляете ударными инструментами, — плаксиво произнес он. — Боже, какой грохот! Финал вашей третьей сюиты — это же динамитный взрыв! Он прорывает барабанную перепонку — увы! А ведь это нигилистский грохот — вы понимаете, что я имею в виду? Он ничего не выражает, он, в сущности, пуст.
Петр Ильич внимательно слушал, склонив голову и придвинувшись как можно ближе к старику, хотя говорил тот отнюдь не невнятно.
— Вы могли бы стать великим — поистине великим, — утверждал старец своим высоким, дребезжащим голосом, — если бы только избавились от некоторой свойственной вам неотесанности. Переучивайтесь! Исправляйтесь! Пересматривайте свои взгляды! Вы же так молоды! — От этого замечания Петр Ильич вздрогнул, оно смутило и восхитило его. Перед ним был человек, который считал его молодым.
— Учитесь у наших больших мастеров: их благородной сдержанности, их совершенству! Переезжайте в Германию! Оставайтесь у нас. Только наша страна обладает истинной и серьезной музыкальной культурой!
«Вы могли бы стать великим — поистине великим», — слышалось Петру Ильичу и «Вы же так молоды!». Он вдруг почувствовал такую усталость, что глаза его стали сами собой закрываться. Перед ним его поплыло маленькое умное лицо старика, поплыла в тумане и дымке вся картина пирующего, пьющего, болтающего, дышащего, благоухающего, чуждого ему общества.
«Я снова хочу скрыться в маленьком незнакомом городе, — подумал Петр Ильич, — прежде чем мне в Берлине снова придется появляться на людях. Я слышал, что Магдебург — маленький и чужой».
Из Магдебурга он снова поехал в Лейпциг, а из Лейпцига — снова в Берлин. Там все было еще более утомительно, чем в предыдущих городах. Еще до концерта приходилось присутствовать на приемах и больших званых обедах. Петр Ильич договорился, чтобы на одном из приемов у известного музыкального агента Вольфа Сапельников имел возможность выступить перед целым рядом влиятельных людей — критиков, музыкантов и богатых любителей музыки.
— Чтобы хоть какую-то пользу извлечь из всей этой суматохи! — объяснял Петр Ильич, испытывающий некоторое меланхолическое удовлетворение оттого, что молодежь пользовалась его расположением в корыстных целях. Все они хотели чего-то добиться, любой ценой. Сила их тщеславия казалась ему трогательной. «Они бы со мной даже и разговаривать не стали, — думал он, — если бы я не был им полезен. Значит, я должен быть им полезен, ведь они молоды». Он считал, что от его славы будет хоть какой-то прок, если она принесет пользу молодежи.
Сапельников выступил перед влиятельной публикой с большим успехом. На другом приеме — на этот раз у господина Бокка, одного из наиболее преуспевающих коммерческих советников, — Петр Ильич увидел знакомое лицо, которое когда-то так влекло и очаровывало его. Теперь оно изменилось, расплылось и обмякло.
Лицо певицы Дезире Арто было круглым и очень сильно накрашенным. Чрезвычайно усердно запудренная кожа на щеках и на внушительном двойном подбородке была покрыта пушком. Над верхней губой легкой тенью выделялись темные усики. Но изгиб верхней губы по-прежнему был красив — скорее всего, именно форма губ двадцать лет тому назад и делала мадам Арто такой обольстительной, — и, когда она смеялась, видны были ее красивые зубы. Время от времени в ее темных, опытных глазах под изысканно и тщательно подкрашенными веками появлялся тот дерзкий блеск, который когда-то казался Петру Ильичу самым желанным на свете. Однако взгляд этих глаз имел привычку вдруг становиться усталым и безразличным, когда госпожа Дезире расслаблялась, полагая, что на нее никто не смотрит.