Я целый день буду в Берлине. В каждом гостиничном номере есть почтовая бумага. Я возьму чистый лист бумаги и испишу его весь, строчка за строчкой, чтобы мой Боб прочел и понял, как ужасно я по нему скучаю. На почтовой бумаге берлинской гостиницы я напишу: Боб, я тебя обожаю! Помнишь, я когда-то говорил тебе, что не столь счастлив, когда ты со мной, сколь несчастен, когда тебя со мной нет? Вдали от тебя, перёд лицом долгих дней, долгих недель, долгих месяцев разлуки с тобой, да, перед лицом этой бесконечной пустоты я по-настоящему ощущаю безграничность моей любви к тебе… Так я ему и напишу, он должен это узнать и понять. Владимир, моя далекая собственность, стал много кашлять. Во фраке он выглядел совсем худым. Нужно следить за его здоровьем. Он должен стать кем-то выдающимся, поэтом или композитором. А может быть, ему долго не жить. Его сестра Вера тоже умерла рано. Самых прелестных детей своих Господь обычно спешит прибрать к себе в первую очередь. Нет, так думать не хочется. Боб должен жить долго, Боб — мой наследник… Вот со „Щелкунчиком“ дело не идет, я исписался, я истощен. Боб любит всех петербургских Настенек, он даже краснеет при их упоминании…»
В Париже Модест Чайковский встречал брата на Северном вокзале. Петр Ильич с некоторой небрежностью обнял и поцеловал его. Бедняга Модест, с искренней радостью ожидавший встречи со старшим братом, сразу же понял, что тот находится не в лучшей форме и не в самом добром расположении духа. Лицо Петра Ильича побагровело, на лбу выступала набухшая вена, и это внушало Модесту страх.
— Ты хорошо доехал? — осторожно поинтересовался младший брат.
— Спасибо, — ответил Петр Ильич. — А у тебя вид уже совсем парижский.
Модест отпустил эспаньолку и тонкие длинные усы. Пальто нараспашку, тросточка, высокий стоячий воротник и лихо сдвинутая на затылок шляпа. Этот западный наряд в бульварном стиле совсем не вязался с его добродушным, нежным лицом, типичным для породы Чайковских: чувственный рот, глаза с поволокой, высокий лоб. Это лицо могло с тем же успехом принадлежать сыну Петра Ильича.
— Акклиматизируемся по мере возможности, — ответил Модест с характерным для него ленивым кокетством.
— Я не понимаю, как можно добровольно так долго находиться за границей, — раздраженно заметил Петр Ильич. — Меня уже через неделю начинает мучить тоска по дому, если мне приходится уезжать из России.
— Но ведь в Париже так хорошо, — растерянно возразил Модест. — И потом, ты ведь сам большую часть времени провел за границей.
— Это совсем другое дело, — сварливо возразил Петр Ильич. — Это нельзя назвать добровольным: я или болел, или ездил по работе.
Оба брата знали, что это не так, но Модест решил, что возражать не стоит.
— У вас, литераторов, похоже, чувство патриотизма полностью атрофировалось, — нервно и строго заметил Петр Ильич.
Модест в ответ покачал головой:
— Боже, какой ты сегодня странный!
Они наняли извозчика. По дороге в гостиницу «Ришепанс» Петр Ильич был молчалив и раздражен.
— Над чем ты сейчас работаешь? — угрожающим тоном спросил Чайковский младшего брата после долгого молчания.
— Ты же знаешь, — ответил Модест, — над моей пьесой… Она скоро будет готова… Я тут нескольким друзьям из нее зачитывал. Они говорят, что на этот раз получается действительно очень неплохо.
— Нам обязательно нужно обсудить новое либретто, — Петр Ильич уставился перед собой остекленевшими глазами. Похоже, он в дороге опять выпил лишнего. — Между прочим, у меня здесь на тебя будет мало времени. Очень много дел.
Он заметил, как бедный Модест весь сжался, и тут же сердце Петра Ильича дрогнуло — от жалости. «Зачем же я его обижаю? — вдруг ужаснулся он. — Он же не виноват, что я страдаю, что эти минуты для меня мучительны…» Петр Ильич любил своего брата Модеста и по-отцовски заботился о нем. Он с гордостью и нежностью следил за его успехами, за его литературной карьерой, он считал его одним из своих самых близких, верных и надежных друзей. И когда он его мучил, как сейчас, то в первую очередь причинял этим боль самому себе.
Сумбурные дни, проведенные им в Париже, были тяжелыми и для Модеста, и для Петра Ильича, который постоянно куда-то спешил. Он снова наносил визиты герцогиням и музыкальным критикам, поскольку на 24 марта был назначен большой концерт. Он ездил на переговоры с дирижером Колонном и с издателем Марквартом, на приемы, репетиции, пресс-конференции. Петр Ильич в черном сюртуке с белой орхидеей в петлице, всегда возбужденный, с нескрываемым оттенком раздражения в голосе, проводил время либо в экипаже, везущем его с Елисейских Полей на бульвары или с Монмартра в Сен-Жермен, либо в приемных, салонах, концертных залах, фойе, дорогих ресторанах и театральных ложах. Бедному Модесту, с таким радостным нетерпением ожидавшему приезда брата, приходилось довольствоваться редкими часами, которые удавалось провести с ним в интимной обстановке. В гостинице «Ришепанс» они встречались с пианисткой Софией Ментер, которая гастролировала в Париже, с честолюбивым Сапельниковым и со скрипачом Юлием Конюсом, который раньше работал в Московской консерватории, а теперь играл в оркестре Колонна. Это были самые лучшие, самые спокойные моменты тех безумных дней. Сапельников, который, казалось, не мог прожить без музыки и получаса, импровизировал пародии на рояле. Мадам София щебетала и смеялась так, что ее было слышно во всех без исключения уголках вестибюля гостиницы. Ее носовые платочки, флакончики с нюхательной солью, пуховки для пудры и многочисленные сумочки были разбросаны по стульям и коврам, она постоянно что-то теряла или забывала, а потом, заламывая красивые руки, сокрушалась по поводу собственной рассеянности. Она неутомимо развлекала себя и общество тем, что подражала диалекту тирольских крестьян — у нее в Тироле была дача — и рассказывала бесчисленные анекдоты про их непосредственность и чудаковатость, смысл которых она, к своему собственному ужасу, в большинстве случаев умудрялась забыть. В качестве компенсации она под дружный хохот присутствующих пригласила Петра Ильича непременно в ближайшее время навестить ее в замке Иттер.