Выбрать главу

с отдельными его товарищами по классу и раньше. Однако никто не сыграл такой значительной роли в умственном развитии мальчика, как его новый друг.

Леля Апухтин рано созрел и рано проявил свои выдающиеся литературные способности. Это был многообещающий лирический поэт и остроумный сатирик, стихотворные мелочи которого, как свидетельствует Мещерский, ходили по всему училищу и заучивались наизусть. Но еще важнее, что он стал для Чайковского неоценимым источником новых идей.

«Император всероссийский, — вещал с кафедры профессор Н. А. Палибин, читавший правоведам курс государственного права, — есть монарх самодержавный, неограниченный, повиноваться коему не токмо за страх, но и за совесть сам бог повелевает». Другой преподаватель училища, Ф. Ф. Витте, в холопском усердии даже оперу «Жизнь за царя» почтительно именовал «Жизнь за государя императора». У молодых друзей эта традиционно-монархическая фразеология могла вызвать только насмешливое отношение и служить поводом для веселых шуток. К этому времени, как отмечал Модест Чайковский в биографии брата, Апухтин имел уже вполне сложившиеся взгляды и убеждения, сильно проникнутые скептицизмом. Именно этот «скептицизм», видимо, и оказал глубокое влияние на Чайковского: «Вера в незыблемость и святость существующего порядка вещей исчезла… Не только любовь к поэзии, но чуткость ко всему пошлому и легкость восприятия всего прекрасного, смех и негодование по поводам, которые в других не вызывали ни улыбки, ни злобы, — вот что делало сближение Апухтина и Чайковского прочным».

Что именно вызывало скептицизм, что именно представлялось друзьям заслуживающим смеха и негодования? И что вызывало сочувствие?

Есть стихотворение в русской поэзии конца 1850-х годов, относительно которого библиографы пока не пришли к согласию. В противовес мнению, что его автором был малоизвестный поэт А. Н. Аммосов, существует предположение об авторстве Апухтина, Приведем это стихотворение.

Не Пелагея, а Палашка —     Уж так она Со дня рождения, бедняжка.     Окрещена. Она, как лошадь почтовая:     Впрягут — вези! Всегда в лохмотьях и босая,     Всегда в грязи. На ней заплатки да заплатки —     И счету нет! Сухие корки да остатки     Ее обед. Стирать белье, тереть посуду,     Корпеть с иглой, Послать куда — Палашка всюду     Бежит стрелой. И солнце жжет, и дождик мочит —     Ей нет защит, Жалеет кто или хохочет —     Она молчит. Одно глубокое смиренье     И вечный страх — Другого нету выраженья     В ее чертах. Все остальное шито-крыто     Давным-давно; В ней все запугано, забито,     Заглушено. Никто ничем не озадачит     Бесстрастный взгляд. А может быть, она и плачет,     Когда все спят.

Поэт взял простое, будничное явление, которое, окажем словами Модеста Чайковского, «в других не вызывает ни улыбки, ни злобы». И вот в этом примелькавшемся и потому уже не замечаемом явлении он неожиданно раскрыл историю заглохшей женской души, показал человека в забитом жизнью труженике. Этот будничный трагизм, эта щемящая лирическая нота, так неожиданно пробившаяся в конце стихотворения, чрезвычайно близки духу зрелых стихотворений Апухтина (сравним: «В убогом рубище, недвижна и мертва, она покоилась среди пустого поля»). Вспоминаются также потрясающие тем же будничным трагизмом, той же безропотностью, той же за сердце берущей безответностью, но только согретые изнутри горячим чувством, женские монологи-исповеди Чайковского: его песни и романсы «Я ли в поле да не травушка была» или «Лишь ты один».