Выбрать главу

Узнав про Цыклера, Софья растерялась. На кого же положиться теперь, когда такие верные псы уходят? А из Троицы стали прибывать гонцы во все девятнадцать стрелецких полков с грамотами (написанные рукою Бориса Голицына и подписанные наискось, с чернильными брызгами — «Птр»), где приказывалось полковникам и урядникам, не мешкая, ехать к царю Петру для великого государственного дела…

Гонцов били на заставах и грамоты отнимали, но некоторые успели проскочить в полки и прочесть указ. Тогда Софья велела объявить: «Кто осмелится идти к Троице, — тому рубить голову». Полковники сказали на это: «Ладно, не пойдем». Василий Васильевич надумал послать надежных людей к тем стрельчихам, коих мужья перекинулись к Петру, и, пугая, уговорить стрельчих написать мужьям, чтобы вернулись. Так и сделали, но толку от этого вышло мало.

Послали в Троицу патриарха Иоакима — уговорить мириться. Патриарх охотно поехал, но там и остался, даже не отписал Софье. Прибыли новые грамоты от Петра в полки, в гостиные и черные сотни, в слободы и посады… «Без оплошки явиться в Троицкую лавру, если же кто не явится, — тому быть в смертной казни…» Выходило: и тут голова прочь, и там голова прочь летит. Полковники Нечаев, Спиридонов, Норматский, Дуров, Сергеев, пятьсот урядников, множество рядовых стрельцов, выборные от купечества и посадов в великом страхе ушли в Троицу. Царь Петр, стоя на крыльце, одетый в русское платье, — с ним Борис Голицын, обе царицы и патриарх, — жаловал чаркой водки приходящих, и они вопили слезным воплем, прося кончить смуту. В тот же день в Сухаревом полку закричали: «Идемте в Москву ловить злодеев…»

Василий Васильевич сказался больным. Шакловитый, боясь теперь показываться, пребывал в тайных дворцовых покоях. Гладкий с товарищами прятался на подворье у Медведева. В Кремле закрыли все ворота. Выкатили пушки на стены. Софья, не находя места, бродила по опустевшим палатам, — шаги ее были тяжелы, руки сжаты под грудью. Лучше открытый бой, восстание, резня, чем эта умирающая тишина во дворце. Как сон из памяти — уходила власть, уходила жизнь.

Но в городе как будто все было покойно. Шумели, как всегда, площади и базары. По ночам слышались колотушки сторожей, да кричали петухи. Воевать никому не хотелось. Все, казалось, забыли про Софью, одиноко сидевшую за кремлевскими стенами.

Тогда она решилась, и двадцать девятого августа одна с девкой Веркой в карете и с небольшой охраной сама поехала в Троицу.

18

День и ночь пыль стояла над ярославской дорогой, — шли из Москвы пешие и конные, катили колымаги. Перед стенами Троицкой лавры, в посадах и в поле теснились обозы, дымили костры, — шум и драки ежечасно из-за места, из-за хлеба, из-за конского корма. В лавре не ждали такого нашествия, и житницы скоро опустели, стога в полях были растащены. А стрельцов и служилых людей кормить надо было сытно. За кормом посылали отряды в близлежащие села, и там скоро не осталось ни цыпленка. И все же у Троицы тесно было и голодно. Многие высокие бояре жили в палатках, кто на дворе, кто прямо на улице. Царских выходов ждали, сидя прямо на крыльце под солнцепеком, тут же ели всухомятку. Трудно было сменить на эдакую давку и толкучку покойные, — куда и птица чужая не залетит, — московские дворы. Но все понимали, — решается великое дело, меняется власть. Но к добру ли? Будто бы хуже, чем теперь, — некуда: вся Москва, весь народ, вся Россия — в язвах, в рубищах, нищая». По вечерам, сидя у костров, лежа под телегами, люди разговаривали вольно и вволю. Все поля кругом лавры шумели голосами, краснели огнями. Появились откуда-то мужики, знающие волшебство, — подмигивая странно, пересыпали в шапке бобы, присев, раскинув небольшой плат на земле, — кому хочешь разводили бобы: выбросит их в три кучки, проведет перстами и тихо, человечно вещает:

— Чего, мол, хотел, — получишь, о чем думаешь, — не сомневайся, бояться тебе того, кто в лаптях не ходит, овчину не носит, — лицом бел. Мимо третьего двора не ходи, на три звезды не мочись. Дождешься своего — может, скоро, может, нет, аминь. Спасибо не говори, давай из-за щеки деньгу…

Туману напускали волшебные мужики, ползая в потемках между телегами.

— У царевны становая жила подкосилась, — шептали они, — князь Василий Голицын до первого снега не доживет… Умен, что ушел от них… Царь Петр еще зелен, да за него думают царица и патриарх, они всему делу венец… Они за ядро станут… А самое ядро будет вот какое: боярам не велят в каретах ездить и оставят каждому по одному двору, только чтобы прожить. И гостиные люди и слободские лучшие люди выборные будут ходить во дворец и говорить уверенно: это, мол, сделаете, а этого не надо… Иностранцев выбьют всех из России, и дворы их отдадут грабить. Мужикам, и холопам будет воля, — живи, где хочешь, без надсады, без повинностей…

Так говорили волхвы и чародеи, так думали те, кто слушал. Над лаврой непрестанно гудел праздничный перезвон. Храмы и соборы открыты, озарены свечами, суровое монастырское пение слышалось день и ночь.

Чуть свет царь Петр, — по правую руку царица мать, по левую патриарх, — сходили с крыльца стоять службу. После, появляясь перед народом, царица сама подносила новоприбывшим по чарке водки, патриарх, высохший от служб и поста, но приподнятый духом, говорил:

— Боголюбно поступаете, что от воров уходите, царя боитесь, — и сверкивал глазами на Петра. Царь, одетый в русское платье, — в чистых ручках шелковый платочек, — был смирен, голова опущена, лицо худое. Третью неделю в рот не брал трубки, не пил-вина. Что говорили ему мать, или патриарх, или Борис Голицын, то и делал, из лавры за стены не выезжал. После обедни садился в келье архимандрита под образа и боярам давал целовать ручку. Скороговорку, таращение глаз бросил, — благолепно и тихо отвечал и не по своему разуму, а по советам старших. Наталья Кирилловна то и дело повторяла ближним боярам:

— Не знаю, как бога благодарить, — образумился государь-то наш, такой истинный, такой чинный стал…

Из иноземцев близко к нему допускался один Лефорт, и то не на выходы или в трапезную, а по вечерам, не попадаясь на глаза патриарху, — приходил к царю в келью. Петр молча хватал его за щеки, целовал, облегченно вздыхал. Садился близко рядом. Лефорт ломаным шепотом рассказывал про то и се, смешил и ободрял и между балагурством вставлял дельные мысли.

полную версию книги