В тихом Кремле кое-где, блеснув солнцем, захлопнулось окошко, другое…
От нетерпения перемешавшись полками, стрельцы добежали до Грановитой палаты и Благовещенского собора. Многие, отстав по пути, ломились в крепкие ворота боярских дворов, лезли на колокольни – бить набат, – тысячепудовым басом страшно гудел Иван Великий. В узких проулках между дворов, каменных монастырских оград и желтых стен длинного здания приказов валялись убитые и ползали со стонами раненые боярские челядинцы. Носилось испуганно несколько оседланных лошадей, их ловили со смехом. Крича, били камнями окна.
Стрельцы, народ, тучи мальчишек (и Алексашка с Алешкой) глядели на пестрый государев дворец, раскинувшийся на четверть Кремлевской площади. Палаты каменные и деревянные, высокие терема, приземистые избы, сени, башни и башенки, расписанные красным, зеленым, синим, обшитые тесом и бревенчатые, – соединены множеством переходов и лестниц. Сотни шатровых, луковичных крыш, чудных верхушек – ребрастых, пузатых, колючих, как петушьи гребешки, – блестели золотом и серебром. Здесь жил владыка земли, после Бога первый…
Страшновато все-таки. Сюда не то что простому человеку с оружием подойти, а боярин оставлял коня у ворот и месил по грязи пеший, ломил шапку, косясь на царские окна. Стояли, глядели. В грудь бил надрывно голос Ивана Великого. Брала оторопь. И тогда выскочили перед толпой бойкие людишки.
– Ребята, чего рты разинули? Царевича Ивана задушили, царя Петра сейчас кончают. Айда, приставляй лестницы, ломись на крыльцо!
Гул прошел по многотысячной толпе. Резко затрещали барабаны. «Айда, айда», – завопили дикие голоса. Кинулось десятка два стрельцов, перелезли через решетку, выхватывая кривые сабли, – взбежали на Красное крыльцо. Застучали в медную дверь, навалились плечами. «Айда, айда, айда», – ревом пронеслось по толпе. Заколыхались над головами откуда-то захваченные лестницы. Их приставили к окнам Грановитой палаты, к боковым перилам крыльца. Полезли. Лязгая зубами, кричали: «Давай Матвеева, давай Нарышкиных!»…
– Убьют ведь, убьют… Что делать, Артамон Сергеевич?..
– Бог милостив, царица. Выйду, поговорю с ними… Эй, послали за патриархом? Да бегите еще кто-нибудь…
– Артамон Сергеевич, это они, они, враги мои… Языков сам видел: двое Милославских, переодетые, со стрельцами…
– Твое дело женское – молись, царица…
– Идет, идет! – закричали из сеней. Вонзая в дубовый пол острие посоха, вошел патриарх Иоаким. Исступленные, в темных впадинах, глаза его устремились на низенькие окна под сводами. С той стороны к цветным стеклышкам прильнули головы стрельцов, взлезших на лестницы. Патриарх поднял сухую руку и погрозил. Головы отшатнулись.
Наталья Кирилловна кинулась к патриарху. Ее полное лицо было бело, как белый плат, под чернолисьей шапочкой. Уцепилась за его ледяную руку, часто целуя, лепетала:
– Спаси, спаси, владыко…
– Владыко, дела плохие, – сурово сказал Артамон Сергеевич. Патриарх повернул к нему расширенные зрачки. Матвеев мотнул квадратной пего-серой бородой. – Заговор, прямой бунт… Сами не знают, что кричат…
Похожий на икону древнего письма, орлиноглазый, тонконосый, Матвеев был спокоен: видал много всякого за долгую жизнь, не раз был близ смерти. Одно чувство осталось у него – гордое властолюбие… Сдерживая гнев, трепетавший в стариковских веках, сказал:
– Лишь бы из Кремля их удалить, а там расправимся…
За окнами жгуче раздавались удары и крики. По палате из двери в дверь пробежал на цыпочках тот, кого стрельцы и бояре ненавидели хуже сатаны, – красавец и щеголь, двадцатичетырехлетний и уже боярин, брат царицы, Иван Кириллович Нарышкин, – говорили, что будто бы уж примерял на голову царский венец. Черные усики его казались наклеенными на позеленевшем лице: словно он видел завтрашние пытки и страшную смерть свою на лобном месте. Размахивая польскими рукавами, крикнул:
– Софья пожаловала! – и скрылся за дверью. За ним вслед проковылял на кривых ногах карлик, ростом с дитятю. Держась за шутовской колпак, плакал всем морщинистым лицом, тоже будто чуя, что завтра предаст своего господина.
В палату быстро вошли Софья, Василий Васильевич Голицын и Хованский. Щеки у Софьи были густо нарумянены. Вся – в золотой парче, в высоком жемчужном венце. Приложив к груди руки, низко поклонилась царице и патриарху. Наталья Кирилловна отшатнулась от нее, как от змеи, замигала глазами, – смолчала.