Через неделю Петр уже слег, а еще через полторы «представился в своей конторке». В последние годы Петра, надо заметить, его обычная шутливость и подвижность иногда сменялись задумчивостью и вялостью. Он часто прихварывал и любил лечиться, пил воды и принимал разные «лекарства»[33]. Очевидно организм его, могучий от природы, рано начал сдавать от излишеств и тревог.
Время широкого размаха внешней политики и напряженной административно-законодательной работы не упразднило шутовских учреждений Петровой молодости и не смягчило грубой жестокости его расправ. «Всешутейший собор» и «неусыпаемая обитель» продолжали действовать до самой смерти их изобретателя. Всего за несколько дней до приступа последней болезни, в начале января 1725 года, Петр был занят «чином нового избрания» всепьянейшего князь-папы и всю ночь с пятницы, 8 января, на субботу, 9-го, пробыл в «конклаве», производившем избрание с соблюдением всех церемоний шутовского «чина»[34]. Некоторые члены «всешутейшего собора» были в особом приближении у Петра и пользовались его неизменным расположением. Таков был, например, типичный в своем шутовском роде, для нас мало постижимый человек, по имени Стефан, по прозвищу Медведь, исполнявший в «соборе» роль «посошника» князь-папы, носивший папин посох даже по городу, как «машину, сделанную в виде колбасы». Его кличка в составе собора была «Вытащи», и именно под этой кличкой («Vittaschy», «witaschy») он стал известен иностранцам, считавшим его и шутом, и «кнутмейстером» (палачом). Он постоянно пребывал при царе, иногда даже посещавшем его дом, постоянно играл с царем в шахматы, сопровождал царя в заграничных поездках и по-видимому ездил с ним в Париж. Когда он, будучи с Петром в 1722 году в Олонце, упал с лестницы, сломал себе ребра и умер, то Петр участвовал в его вскрытии или, как тогда выражались, «смотрел анатомии». По смерти этого Степана «всешутейший собор» избрал нового «Вытащи». В лице Степана Медведя, соединялись обязанности шута и палача, как в лице самого Петра уживались наклонности к веселому юмору и мрачной жестокости. Сохранились свидетельства того, что Петр в одно и то же время мог вести кровавые следствия с пытками и казнями и отдаваться беззаботному веселью.
В июне 1718 года его дни делились так: 26 он был в каземате своего сына царевича Алексея, осужденного на казнь, и царевич в тот день к вечеру отдал богу душу; 27-го Петр, посетив крепость, где лежало тело сына, праздновал годовщину Полтавской победы, и в саду его величества «довольно веселились» до 12 часу ночи; 29-го, в день именин Петра, веселье повторилось: был обед во дворце, на верфи спустили большой корабль работы самого царя, причем много пили; ночью сожгли фейервек, и общее веселье продолжалось чуть не до утра; а на другой день, 30-го, хоронили царевича Алексея; царь и царица «соизволили с телом царевичевым проститься и оное целовали», и после похорон присутствующие были «довольствованы в поминовение оного обыкновенным столом». Подобное же чередование мрачных и светлых картин видим позднее, в последние месяцы жизни Петра. Ноябрь 1724 года начался при дворе следствием над камергером Монсом, которого царь заподозрил в любовной связи с царицей. Монса и его близких обвинили в преступлениях по службе и 16 ноября Монсу отрубили голову. А 22-го двор уже праздновал помолвку дочери Петра Анны с Голштинским герцогом, и начались «великолепные концерты» и пиры в честь молодых, и по случаю именин императрицы (24 ноября) и по случаю праздника ордена Андрея Первозванного (30 ноября), причем современники отмечали, что «царь был в эти дни очень весел». А тело Монса на Троицкой площади лежало на колесе, и при дворе шептались об истинной причине гибели казненного красавца.
Таков был тот жестокий век, в котором жил и воспитался Петр. Еще не было на свете Цезаря Беккариа, еще существовала во всей силе общая вера в устрашение жестокими казнями, как в единственное действительное средство борьбы с преступностью. И Петр глубоко верил в это средство, считая себя обязанным его применять для пользы управляемого народа. С этой точки зрения он иначе расценивал жизнь отдельного человека, чем ценим ее мы, и считал не только позволительным, но и похвальным истребление преступников и негодяев. Для него казнь была самым обычным делом тогдашнего правосудия, и сам он, как верховный его представитель, легко лишал жизни людей, по его мнению, провинившихся. Один из дипломатов, аккредитованных при Петре, сообщал в 1721 году о таком случае: царь уследил своими глазами, как вороватый солдат, утащил с пожарища церкви сплавившийся кусок медной крыши, и за то поподчивал его своей дубинкой. «Я не знаю отчего (писал дипломат): или трость была очень тяжела, или удар пришелся в такое место, но только несчастный на месте умер». Конечно, это была несчастная случайность, но можно быть уверенным, что Петр не почувствовал себя виноватым убийцей и не пожалел своей случайной жертвы. Не кровожадная жестокость руководила им, а сознание необходимости и целительности наказания, и если оно не исцелило, а казнило преступника, то это в глазах Петра простой случай, по существу не важный. Кажется, именно этот случай необыкновенно сильно повлиял на представление о Петре художника В. А. Серова.
33
Иногда эти лекарства бывали очень странны: 15 июня 1714 года Петр «принимал лекарство, мокрицы и черви живые истолча и кушал дома»; на следующий день тоже «принимал мокрицы и черви, и кушал дома и был весь день дома».
34
Относящиеся сюда подробности, часто совершенно непристойные, можно уразуметь из монографии М. И. Семевского «Петр Великий, как юморист» (в его книге «Слово и Дело», 1885). Печатается моя статья о «Великобританском» филиале «всешутейшего собора», из иностранных купцов, лекарей и ученых, существовавшем много лет в Петербурге.