Сборщики и усмирители были так жестоки, что вызывали возмущение даже среди помещиков.
– Словно бы не русское воинство, а орды татарские, – жаловались они тамбовскому воеводе. – Чем жить будем, в толк не возьмём: все пожгли, пограбили, басурманы!
Воевода мрачно пожёвывал ус и ожесточённо скрёбся спиной о стену.
– Как не басурманы, коли начальным человеком к ним немца приставили! Е-не-рал! А по-нашему и говорить-то толком не может. Да и молится, чать, не нашему Богу, а Лютеру. И духом-то русским не пахнет, поганый!
– А для него кому не служить, было бы где покуралесить. Небось которому государю да королю служит уже!
Помещики не преувеличивали, жалуясь на разорение. Гордон двинулся с войском в дальнейший путь, когда в амбарах господарей и крестьян не осталось ни меры зерна.
Генерал шёл, почти нигде не задерживаясь, до тех пор, пока изнурённые солдаты сами не потребовали привала.
– Крамоль?! – замахнулся Гордон саблей на выборных. – Ви посабиль, что сам cap на свой мест над вам поставиль я?
Выборные отвесили низкий поклон.
– Воли царёвой мы не ослушники, а и ногам своим не воеводы. Не идут, ваша генеральская честь. Что содеешь с ними, ослушниками.
Они повернулись по-военному и пошли к своим.
– Кончай, брателки, ложись!
Взбешённый шотландец хотел было тотчас же отправить к государю гонца с донесением о мятеже, но офицеры удержали его.
– Поотдохнут и дале без ропота двинутся. А ежели свару затеять, глядишь, до стрельцов мятежных дойдёт, а тогда такая каша заварится, вовек не расхлебаешь!
Генерал поддался уговорам.
– Карош. Нишего не сделай с русска свинья.
Простояв неделю у Маныча, выборные снова явились к Гордону с докладом, что полки готовы в дорогу.
Двадцать седьмого апреля показался наконец Азов.
Изнурённые длительными переходами, недоеданием, оборванные и заросшие грязью войска в большинстве почти не годились уже к службе в строю.
Война требовала огромных расходов. А денег в царёвой казне недоставало. Помещики же и купчины раскошеливались туго, с большой неохотой, хоть и были главными застрельщиками нарушения мирного договора с Портой.
Стрешнев, думный дьяк Гаврила Деревнин, князь Михаил Лыков[178], думный дворянин Викула Извольский[179], Борис Голицын и все более или менее причастные к приказам Большого дворца выбивались из сил, придумывая источники доходов.
Больше же других старался Меншиков и раньше всего, «чтобы какой не вышло неправды и казне не приключился убыток», львиную долю казённых подрядов сдал своим дольщикам.
Но Александр Данилович помышлял не только о своём благополучии, заботу о приумножении государевой казны он также почитал важной задачей.
По его предложению уговорщики занялись усиленной скупкой хлеба и перегонкой его на водку, продажа которой давала такие барыши, о каких и думать не приходилось при отпуске зерна за рубеж.
Меншиков обратил внимание на то, чтобы «кабашными» головами и целовальниками избирались такие люди, «которых бы на такое великого государя дело стало, которые б великого государя казну собрали с немалою прибылью».
Но, задавленный непосильными, чрезмерно увеличившимися со дня объявления войны налогами, народ не имел денег на покупку вина, от целовальников то и дело поступали донесения о том, что «подлые людишки вина за скудостию не пьют».
– Не пьют?! – обдал как-то Меншиков уничтожающим взглядом дьяка, докладывавшего о питейных делах, – А от докладу такого, умная твоя голова, прибавится денег в казне царёвой?! – И грубо приказал: – Пиши немедля: «Буде выборные против откупа чего не доберут, а те недоборные деньги велеть управить на них выборных».
Страх перед правежом оказал своё действие.
– Чем нам ноги под батоги подставлять, – решили целовальники, – мы с других семь шкур посдираем.
И покупка вина стала повинностью для людишек.
…Торговым людям и монастырям пришёлся по мысли новый указ, он сулил им большие корысти.
– Пить вино повелели убогим, – хихикали они, потирая довольно руки, – а где на сию повинность казну достать, не указали. Да уж ладно! Мы подмогнём… Мы их завсегда ссудой выручим… Хе-хе-хе-хе!..
И крестьяне, чтобы платить пьяный налог и тем избавиться от лютого правежа, писали на свои дворы, живот и на себя закладные, наперёд зная, что никогда не сумеют выплатить ссуду в срок.
Меншиков не ошибся: питейное дело принесло казне огромные барыши.
Сам государь в цидуле к любимцу благодарил его за «усердие и превеликой умишко».
Прибыв в лагерь, царь опешил.
«Не сии ли мощи на брань пойдут?» – мысленно воскликнул он, увидев полки. Но тут же взял себя в руки.
– Молодцы! Во всём молодцы! – бодро повторял он, обходя стан и запросто, как старый товарищ, здоровался с солдатами.
Пётр обо всём расспросил их и, посетовав на тяжёлые переходы, опустился на охапку соломы рядом с больным барабанщиком.
Гордон нерешительно предложил ему отдохнуть с дороги в нарочито поставленной для этого веже[180].
Государь с презреньем поглядел на шотландца.
– Не придумал ли ты и басурманов каких особых, с коими воевать вместно царям? Нет уж, Пётр Иванович, где сыны домовничат, там вместно и родителю пребывать.
Солдаты были тронуты сердечным отношением к ним Петра, слова его вливали в них бодрость и пробуждали какую-то неосмысленную надежду.
Поутру, на тайном сидении, государь с места в карьер разразился такой чудовищной бранью, что не только иноземцы, но и русские офицеры разинули рты.
– Аль едиными пушками собираетесь драться? Пушками?.. спрашиваю… а либо ещё чем другим? Чего молчишь? – набросился он на Гордона с кулаками. – Не ты ли мне денно и нощно долбил, что не едиными фузеями да кораблями Бог виктории дарует… государям, но допрежь всего духом доблестным воинства!
На том и окончилось сидение.
Ни на кого не взглянув, Пётр покинул вежу генерала и, подрыгивая правой ногой, зашагал в сторону лагеря.
Пятнадцатого июля не проявлявшие себя до того турки, прознав от лазутчиков кое-какие подробности о положении русских, врасплох напали на батарею Гордона и почти без боя выгнали оттуда солдат. Сам Гордон едва успел спастись и унести на плечах раненого сына, полковника Джемса.
Редут и пушки остались в руках неприятеля.
Пётр был так обескуражен поражением, что заперся в землянке и больше суток никого не допускал к себе. Несколько раз в землянку пытались проникнуть Лефорт и прибывший в стан Меншиков, но царь встречал их жестокими пощёчинами и бесцеремонно, как надоедливых псов, выбрасывал за дверь.
Только услышав голос голландского матроса Якова Янсена, он как будто оживился немного, охотно принял его.
Пётр ещё в Архангельске полюбил Янсена за то, что тот умел искусно бросать бомбы и увлекательно рассказывать о корабельном деле и морских путешествиях. Когда же голландец перешёл в православие, царь окончательно уверовал в преданность его и почти никогда больше не расставался с ним.
– Что печаль, моя гозудар? – удручённо спросил голландец.
– Ещё б не печалиться. Сам посуди, Якушка: серед бела дни турок побил, да кого побил – самого генерала!
Янсен хотел что-то сказать, но горло его сдавила спазма.
Он только ухватился за грудь и тяжело, точно в непереносимых страданиях, застонал. Усадив матроса подле себя, царь долго шептался с ним, внимательно выслушивал его советы и сам подробно делился всеми своими планами и предположениями.
Янсен покинул землянку, выведав от Петра почти все военные тайны.
Остался доволен беседой и государь. То, что советовал матрос, пришлось ему по мысли, казалось простым и ценным.
178
Лыков Михаил Иванович (1640 – 1701) – князь, боярин, некоторое время управляющий Приказом Большого дворца
179
Извольский Викула Фёдорович (даты рожд. и смерти неизвестны) – судья Разбойного приказа с 1680 г ., думный дворянин с 1684 г .