По обеим сторонам реки Воронеж и её притокам, в уездах Воронежском, Усманском, Белоколодском, Романовском, Сокольском, Добренском и Козловском корабельные инженеры спешно осматривали леса, выискивая удобные для заготовки строительных материалов урочища, а крестьяне работали почти круглые сутки, торопясь закончить молотьбу и помол господарского хлеба до того, как погонят их в лес на отбытие царёвой повинности.
Царёвы люди напомнили помещикам о наступлении поры для взноса пая.
И, как всегда, не придумав ничего лучшего, господари переложили все тяготы на крепостных.
Лето семь тысяч двести четвёртого года выдалось засушливое, скупое. С огромными усилиями крестьяне вспахали деревянными сохами и взборонили суковатыми ветвями уже весной твёрдую, как камень, землю. Истощённые нивы родили мало – хлеба едва хватало до Святок.
Отработав на господарей и кое-как сдав налог, убогие людишки принялись за молотьбу «на себя».
Едва скудные запасы крестьянского зерна были ссыпаны в сараи, по некоторым деревням, как мыши в подполье, засуетились приказчики. Они обмерили хлеб четвериками и опечатали.
Почуяв неладное, людишки, переждав немного «для отводу очей приказным», разобрали крыши сараев и перетащили оттуда зерно в вырытые нарочито для этого ямы. Но помещики, затеявшие обмер зерна, вскоре прознали об этом. Разгневанные «воровским делом», они приказали свезти весь крестьянский хлеб на свои дворы.
– Ежели вы, пруги прожорливые, не столь пожираете, сколь можете пожрать, но остатнее губите в ямах, то и поступать будем мы с вами, как с пругами!
– Срединной корой и то уже вперемешку с мучицею кормимся! – взмолились крестьяне. – Не погубите, помилуйте. Чем токмо нам ныне кормиться, не ведаем.
– А о том не кручиньтесь, – смягчились помещики. – Будем выдавать вам подённый прокорм.
Господари сдержали слово А иные приказчики отпускали людишкам по третьей доле капустного вилка на человека, чеснока две головки, луковицу и редьку.
В праздники жаловалась ещё пригоршня ячменя на кашу.
Босые, обмотанные до ушей соломой и остатками войлока, ребятишки рыскали с утра по звенящему зимнему лесу, разыскивали в дуплах дикий мёд, ставили силки на зверушек и птиц. Выдавались и удачливые дни: изредка детвора приносила домой воробьёв, ворон и даже ушканов. Тогда веселели лица, взоры нежно ласкали вкусно булькающие в котелке «скоромные» щи и выше, с урчанием, вздымались разбухшие от голода животы.
Работа в Воронеже была на полном ходу Туда съехались дворяне, выбранные от светских «кумпанств», старцы от духовенства, стряпчие, доверенные, дворовые люди – с собранными деньгами.
Край ожил. Со всех концов русской зачли, по наряду от «кумпанств», шли плотники, кузнецы, столяры, резчики и иные умельцы-людишки Их сопровождали с фузеями наизготове, как колодников, сильные отряды солдат.
Многие людишки не выдерживали полного лишений пути Их косили морозы и никогда не переводившийся голод. Кто падал раз, тот больше не поднимался Дозорным недосуг было задерживаться.
На узеньком длинном свитке подьячий перед именем свалившегося человека ставил маленький в кружочке крестик, и подавал знак двигаться дальше.
Глава 20
«ГОСПОДАРЬ ИЗВОЛИЛИ ЗАНЕДУГОВАТЬ»
Последняя встреча с царём в день отплытия флота из Воронежа подействовала на Титова ошеломляюще и резко изменила направление всей его внутренней жизни.
Пока всё шло гладко и никто не догадывался о тесной связи стольника с мятежниками, он не тяготился этой связью и даже гордился про себя «званием крамольника». Титов не всегда верил в то, что служит правому делу, и ни разу ни представлял себе отчётливо, что же произойдёт с ним, если в конечном счёте его разоблачит страшный Преображенский приказ. Но, едва столкнувшись лицом к лицу с явью, Григорий Семёнович понял, какие могут быть последствия от его игры в крамолу.
Когда Пётр милостиво отпустил его, он в первые мгновенья, как всегда бывает с человеком, который благополучно выпутался из грозившего ему жестокими бедствиями ужаса, ничего, кроме смертельной усталости, пустоты и безразличия ко всему на свете, не испытывал, и только у самых ворот усадьбы настроение его начало резко меняться. Титов почувствовал, как всё существо его наливается позором, стыдом и ненавистью к себе самому и ко всему миру. Стыд и ненависть удалось ему разрядить, избив подвернувшегося под руку дворецкого. Сразу как-то легче стало на душе, когда Титов с визгом побежал в хоромы и заперся в опочивальне. Тишина, сонное потрескивание сверчков, розовый мирный свет лампады окончательно успокоили его. Потянуло ко сну Он хотел было кликнуть Егорку, но поленился, разделся сам и потонул в тёплых волнах пуховиков. Истома охватила его.
Стольник уже засыпал, когда из сеней донёсся едва слышный шорох. «Должно, Егорка», – подумал сквозь глубокую дрёму Титов и натянул до ушей атласный стёганый полог. Что-то зашуршало. Ещё бессознательно он приподнял голову и широко раскрыл глаза. Шорох то стихал, то усиливался. Стольнику начинало казаться, что шум зарождается не в сенях, а где-то здесь, в опочивальне, подле него.
Потолкавшись у порога, Егорка чуть приоткрыл дверь. Хитрое личико его от предвкушения потехи рдело. Дворецкий хотел жестоко отомстить господарю за побои. Он заготовил для него такой поток ядовитых и колких слов, которые, по его мнению, должны были пронзить «господарское сердце» в тысячу крат больнее, чем самый страшный удар.
– Летописание не пожал.. . – хихикнул он, но вдруг оборвался и попятился за порог.
С землистого, судорожно пляшущего лица, из остекленевших зрачков на него глядело само безумие.
– Кто тут?! – протолкнул стольник сквозь мёртвенно стиснутые зубы и прижался к стене.
У Егорки пропала всякая охота к шуткам. Низко кланяясь прижимая обе руки к груди, он на носках подошёл к постели.
– Я, Григорий Семёнович… Егорка… холоп твой. Чего страшишься?.. Уплыл ведь порченый.
Титов порывисто вскочил и зажал дворецкому рот:
– Тише! Не приведи Бог, услышит кто…
Егорка просидел до рассвета в опочивальне. Ни он, ни Григорий Семёнович не обменялись ни словом, смотрели в разные стороны. Казалось, будто они продолжают ещё дуться друг на друга, не могут позабыть того, что произошло при встрече у ворот усадьбы после отъезда царя. Но, если бы дворецкий вздумал уйти, Титов решился бы на любое унижение для того, чтобы упросить его остаться подле него.
В ту ночь многое передумал стольник, по косточкам перебрал и перетряхнул он всю свою жизнь и с непреложной очевидностью понял, что ошибся в себе, был совсем не таким, каким привык признавать себя. И ещё понял Григорий Семёнович, что раз уяснив себе своё истинное «я», он уже никогда, до последнего часа, не вытравит того нового, что вошло в него и победило – страха быть когда-нибудь изобличённым царём.
Людишки во все глаза глядели на стольника, не могли додуматься, что с ним произошло. Титов и раньше был требовательным, ревниво следил за тем, чтобы они строго выполняли урок, иногда наказывал за нерадение и ослушание, но все это не превышало меры, делалось как бы не по его злой воле, а по необходимости, в силу занимаемого им положения В последнее же время отношением своим к работным Титов мог поспорить с любым из самых звероподобных приказных. При одном подозрении в лености он приходил в ярость и избивал людишек до того, что они лишались чувств. Пойманных беглецов, по настоянию Григория Семёновича, били батогами перед всем народом, а работных, осмеливавшихся жаловаться на обиды и своеволие начальников, заковывали в цепи и предавали катам для мучительнейших пыток.
И всё же Титов не находил успокоения. Ненароком брошенный взгляд, лишнее, хоть и ничего не значащее слово, безобидная шутка воспринимались им как какой-то зловещий намёк, повергали в жуткий озноб В каждом углу мерещились ему подслухи, языки. Он не доверял никому, перестал бывать у друзей и никого не принимал у себя. Подозрительность, граничащая с помешательством, не стиралась с лица его даже во сне. И чем яснее понимал он всю необоснованность подозрений, тем сильнее беспокоили они его потому, что всё происходящее в нём и вокруг него принималось уже не разумом, а больным, расстроенным воображением.