Выбрать главу

Мысли путались, рыскали смятенно, жалили, как рассерженный пчелиный рой, давили мозг. Стольник рванулся изо всех сил и побежал. Где-то далеко шагал одетый в овчину человек. «Язык!» – чуть не крикнул Григорий Семёнович и, резко свернув, помчался к воротам монастыря. Бег освежил, привёл в порядок мысли. Титов твёрдо знал уже, что должен сделать. «Наипаче, дал бы Господь от языка уйти, – думал он, – и не мешкая объявлю я тогда Авраамию, что пришёл к нему затем, чтобы проститься навек». И, как только созрело решение, исчез бесследно страх. У ворот он сдержался, повторил про себя все, что должен сказать монаху, и, перекрестясь, постучался.

Авраамий встретил гостя как родного и, трижды расцеловавшись с ним, почти на руках понёс его в свою келью.

– Один? – спросил негромко Григорий Семёнович.

– Нешто бывало, чтоб келья моя по гостям тосковала?

А ныне сумерничают у меня перед вечерней други и хлебоядцы давни: тут, братец ты мой, и Никифор Кренёв, и Игнатий Бубнов, и стряпчий Кузьма Руднев, да Ивашка с Ромашкою Посошковы. Все свои. Те же всё. Словно бы сговорились тебя встречать.

Друзей поразил холодный, почти злобный взгляд Титова. Но они постарались не выдать своего недоумения.

Усадив гостя в красном углу, Авраамий попытался втянуть его в общий разговор.

Титов что-то промычал и сдавил ладонями виски. Сострадательно покачав головой, монах отодвинулся и больше не беспокоил Григория Семёновича.

Стольник уже начинал раскаиваться в своём приходе к Авраамию. Решение, которое недавно созрело в его голове и казалось простым, естественным выходом, потеряло вдруг всякий смысл. Он позабыл о главном, о клятве «быть верным до гробовой доски» единомышленникам. Уйти от них, сказать, что он рвёт с ними, что не может и не хочет больше участвовать в «крамоле», – не значило ли это навлечь на себя подозрения бывших друзей? Не попадёт ли он из огня в полымя, раскрыв свою душу Авраамию? И если даже монах не заподозрит в нём предателя, какая будет от того корысть? Разве не выдадут его «крамольники» с головой, едва попадутся в руки князя Федора? Они скорее умолчат о ком угодно, но его, изменника общему делу, уж наверное не пожалеют.

Чем больше горячились спорщики, тем острее чувствовал Титов свою беспомощность и ничтожество. Минутами ему представлялось, что он как будто вновь находит себя, узнает в себе прежнего «печальника убогих», – тогда на серых щеках загорался румянец и из груди готовы были вырваться загнанные в самые дальние глубины сознания вольные и гордые слова. Но каждый раз верх одерживал страх, и Григорий Семёнович, стиснув губы, молчал.

Иван Посошков стоял среди кельи и, хоть никто не противоречил ему, так ожесточённо размахивал руками, словно отбивался от своры псов.

– Бог – правда! – шипел он, задыхаясь. – Правду он и любит. Аще кто восхощет Богу угодить, то подобает ему во всяком деле правду творити. Наипаче бо всех чинов надлежит судьям правда хранити! На всякий день судье годствует колодников пересматривать, чтобы не был кто напрасно посажен!!

Титов глядел на Посошкова с благоговением и ненавистью. «Смерд, крестьянишко, а душой витязь». И лепился к стене, ещё судорожнее стискивая бескровные губы.

– А древнего у судей обыкновения такого не было, – доказывал, подпрыгивая от распиравшего его возбуждения, Посошков, – еже бы колодников самому судье пересматривати и дела их без докуки рассматривати. Токмо одни подьячие перекликают и то того ради, что все ли целы, а не ради решения. И того ради многие безвинно сидят и помирают, голодом помирают.

– Ой ли, голодом, а не от батогов да секиры? – как гром из ясного неба разорвалось вдруг за дверью.

На пороге, улыбающийся, добродушный, появился Александр Данилович Меншиков. Позади него, с фузеями наперевес, выстроились преображенцы.

Меншиков насмешливо поклонился Титову:

– Измаял ты меня… Сколько времени ходил я за тобой с дозором, Гришка.

Титов вскочил. Страшный гнев помутил его разум.

– Как смеешь ты, смерд, безродная тля, меня, столбового дворянина, Гришкою кликать?! В ноги, гнида безродная!

И вдруг схватился руками за грудь, взвыл, как раненый зверь, и упал без памяти.

Ромодановский передал Петру челобитную, найденную в подполье кельи Авраамия.

Вскидывая головой и беспрестанно сплёвывая, царь прочитал:

«В народе тужат многие и болезнуют о том, на кого надеялись и ждали, как великий государь возмужает и сочетается законным браком, тогда, оставя младых лет дела, все исправит на лучшее; но, возмужав и женясь, уклонился в потехи, оставя лучшее, начал творити всем печальное и плачевное».

– Пытать! – остервенело бросил Пётр под ноги челобитную и, истоптав её, ринулся к дверце, ведущей в застенок.

Пытки не помогли. Авраамий не назвал ни одного соучастника кроме тех, которые были арестованы вместе с ним.

Так же мужественно перенесли розыск Кренёв, Бубнов и Руднев.

Пётр не придал большого значения делу.

– От баловства сие, а не от умысла злого… Божественными писаниями зачитались, ну и вроде бы умишек помутнение вышло…

И приговорил:

– Бубнова, Кренёва и Руднева бить нещадно кнутом и сослать в Азов для исправления обязанностей подьячих, Авраамия же заточить в монастырь.

Поражённый начитанностью и умом Ивана Посошкова, царь на советы ближних «кажнить его острастки ради всем подлым людишкам» презрительно сморщил нос:

– Эдакими умишками кидаться ежели зря, – не миновать стать с одними дураками мне жить. Не казнить вместно таковых, а примолвлять… Ой, как занадобятся!

И, стараясь казаться как можно сердечней, с искусным притворством, тепло поглядел на приведённых к нему Посошковых.

– Кто уж Богу не грешен да бабке не внук, – подмигнул он Ивану. – Иди… хо-хо!.. и не греши, как в Евангелии сказано… Да к одному, Христа для, жалую и тебя волей, Ромашка… Хо-хо!.. Так-то гораздей: по-Божьи… Будем мы с вами в том самом… в докончании вечном.

Пётр Андреевич Толстой упросил царя не подвергать наказанию и Григория Семёновича.

– Нужный он человек, ваше царское величество, добро его для разводки оставить. Поверь, государь, не может того быть, чтобы опричь изловленных иных крамольников в своре Авраамлевой не было. Ведомо стало мне, что в сём деле не без греха и Цыклер.

Решено было отправить Титова в поместье «для поправления здравия умишка попорченного» и потом вызвать на Москву с тем, чтобы как-нибудь ввести его в круг друзей давно подозреваемого в крамоле стрелецкого подполковника Цыклера.

Глава 22

«СЫНУ ЗА ОТЦА, БРАТУ ЗА БРАТА»

Присмирел стольный гетманский город Батурин. Почти пусто было на улицах, бандуристы куда-то пропали, с ними исчезли любители песен про казацкую старину, про волю и былую запорожскую удаль, ватаги хлопцев и пьяных гуляк, седоусых казаков. Задорные сердюки[197] больше не перекидывались весёлой шуткой с проходившими дивчатами, собирались малыми кучками и о чём-то таинственно шептались.

Пять дней назад разнёсся среди казаков слух, будто «замутил» Дон, и царь московский снаряжает великую силу солдат на усмирение его.

О многом болтали, да не всему верили бывалые люди. Знали только одно: если правда, что Дон поднялся, то поднимется с ним и Сечь Запорожская, и все казачество украинское.

Оттого и присмирел город.

– Прознать бы истину, дождаться бы вести от верных людей.

Слишком долго и напряжённо ждали украинцы часа, когда сбудется заветная их думка и сбросят они, наконец, с себя московское иго.

У гетманского дома, подперев ладонью подбородок, дремал караульный. Два сердюка лениво шагали взад и вперёд от ворот к крыльцу. Через окна виднелась всклокоченная голова Мазепы и часть высокого лба, изборождённого сетью морщинок.

Изредка гетман порывисто вставал со стула, дул зачем-то на прозрачное, чистое стекло и пристально вглядывался в дорогу. Он, видимо, кого-то нетерпеливо дожидался. Чем тщетнее было ожидание, тем несдержанней становился Мазепа и так упрямо искал чего-то глазами, как будто хотел нащупать в пространстве замешкавшегося гостя и внушить ему явиться немедля.

вернуться

197

Сердюки – гвардия гетмана.