Выбрать главу

Безобразов редко бывал в своём имении, жил больше в Москве, но обо всём, что делается в вотчине, ему каждую неделю отписывал приказчик Дмитрий Дыня.

Дыня был человек строгих правил. Всё, что наказывал помещик, он выполнял с великим усердием. У него не очень-то потунеядствуешь или неправедной жизни предашься! Мигом отучит. Иной раз, когда становилось невмочь от Дмитриевых забот, владельческие крестьяне снаряжали послов – просить пощады.

Выборные долго мялись у ворот, дожидаясь приказчика. Но тот не спешил, как не спешил в подобных случаях сам Безобразов. У Дыни все повадки и даже голос точь-в-точь походили на господарские. К тому же Бог и ростом и силой его не обидел: ввысь у Дмитрия два аршина двенадцать, вширь на какой-нибудь ноготочек поменьше. Бывало, легонько ткнёт в губы суставом согнутого пальца – и баста: выплёвывай зубы.

Вдосталь насладившись смирением ожидавших его людишек, Дмитрий вперевалочку выходил на крылечко, отставлял ногу и долго любовался носком жирно смазанного дёгтем ялового сапога.

– Ну-с? – спросит и сладко зажмурится, будто ему девки пятки чешут.

– Потому, благодетель Митрий Никитич, как по закону…

– В оброчное содержание, Митрий Никитич, дозволено нам по закону землицу брать.

– Ну?

– Потому челом бьём… Не перечь нам ту землю оброчной почитать.

– Так-с… Дале-с?

Крестьяне совсем лишаются дара речи. «Какого ему ещё „дале-с“ надо? – ёжатся они. – Все быдто обсказали».

– Так мы, Митрий Никитич, токмо по закону…

И тут Дыня ошарашивает всех одним и тем же непонятным ответом:

– А иезуиты?.. Их знаете? Они у себя всему голова, людишки же ихние суть упокойники. – Он умолкает и, насладившись произведённым впечатлением, назидательно говорит: – То-то ж! Закон для вас – володетель ваш. Вы же все в володельческой воле. Как упокойники вы. Вот вам и весь закон.

С тем послы и расходились.

На самом краю Безобразовки, у околицы, мог бы заметить проезжий человек убогую землянку, более похожую на звериную нору, чем на жильё. Крестьяне, если приводилось проходить мимо, не зло подшучивали:

– У нас на селе двое хоромин: для торговых гостей на господарском дворе да ещё вот Дашкины терема. Вон как богато живём!

В «хороминах» Даша жила уже пять лет. Никто не знал, откуда она, как попала в село, кто её муж. Она объявила себя сиротой без роду без племени, а про мужа сказала, что был он гончаром, пока не взяли его в рекрутчину, а с тех пор, как угнали воевать со шведами, пропал.

Так как солдаток в то время было на Руси видимо-невидимо, Даше поверили. Дыня внимательно оглядел женщину, пощупал мускулы, сунул даже ей зачем-то в рот палец и, убедившись, что работать она может, вписал в крепость и отрядил в скотницы.

Работала она от зари до зари, питалась, как птица небесная, – чем придётся, гнула спину и перед Дмитрием, и перед всеми, кто был позажиточнее, и изо все сил старалась никого не прогневить. Но унижалась она не ради своей выгоды, а заботясь о Васятке. Тому прислужит, этому угодит, глядишь – сунут мальчонке просяную лепёшку или луковичку. Всё же подспорье.

Она и сына учила быть ласковым со всеми, держаться ниже травы и тише воды.

– Богатеи, сыночек, всем в мире заправляют, – внушала она мальчику – На них земля держится. Приветят – и сыт будешь. Осерчают – с голоду ножки протянешь.

Ещё водила она Васятку по праздникам в церковь и заставляла усердно молиться о здравии путешествующего раба Божьего Фомы.

Однажды она подарила ему где-то заработанный алтын.

– Береги, родименький, сей монет. Их ежели десяток набрать, эх, сколько гостинчиков тебе накупить можно!

Васька долго, с почтительным удивлением разглядывал подарок.

– А где их, алтыны те, добывают?

– Горбом, сыночек, горбом.

– Как же ты добыла, а горба нету?

– Глупенький ты ещё… Вырастешь, уразумеешь. Робить надо, тогда и алтыны будут.

– А ты не робишь?

– Роблю, сынок. Ой, как роблю!

– Пошто же у тебя алтынов нету?

– Такая уж моя доля, сынок…

Васька сунул алтын под камень и каждый вечер перед сном приходил любоваться им. Поблёскивающая на лунном свету монета казалась лучшей из всех побрякушек, виденных когда-либо им. Наигравшись вдоволь, он прижимал алтын к щеке и предавался мечтам. Ему виделись высокие стопочки денег. Они росли, сливались, весь мир наполняли веселящим душу звоном. Он и сам пока не знал ещё, что бы сделал, если бы мечты его сбылись. Но это не тревожило его. Слушать бы только умилительный медный звон, наслаждаться медным сиянием, катить по дорожкам, один за другим, без счёта, чудесные круглячки и чувствовать себя полновластным хозяином их!

– Эка забавушка, Господи!

Но годам к восьми Васька начал понимать значение денег. Кое-что он уже добывал сам.

Ласковее его на всём селе не было мальчика. Уходит ли женщина в поле и не на кого ей оставить малых ребят, захворает ли кто, или нужно постеречь чей-нибудь огород – всюду Васька тут как тут. За «добру душу» его кормили, одаривали разным тряпьём, «жалели». Он и убогим не дерзил – одинаково заискивал перед всеми. Но как-то так выходило, что бедные люди в случае нужды редко находили его. Зато там, где дом полная чаша, он всегда вертелся на глазах у хозяев.

Наконец он до того осмелел, что решился на самостоятельный шаг.

Он уже давно искал случая попасться на глаза целовальнику Луке Лукичу. Вначале было боязно. Шутка ли! Лука Лукич первым богатеем слыл по всей округе, здоровался за ручку не только с Дыней, но и с приезжими гостями торговыми и с самими приказными. Легко ли предстать в убогости своей перед таким лицом?

Увидев однажды Луку Лукича, прогуливавшегося с Дмитрием Никитичем в лесу, мальчик набрал в черепок земляники и как бы невзначай очутился перед целовальником.

– Ты откудова взялся? – спросили оба.

– Ягодку воровал! Солодкая ягодка. Вот откушайте.

Целовальник и приказчик взяли по ягодке.

Мальчик надулся.

– Иль жалко? – улыбнулся Лука Лукич.

– Пошто брезгуете? Кушайте ещё на добро здоровье. Люблю я вас, дядиньки!

Дмитрий Никитич и целовальник переглянулись.

– Пошто любишь-то?

– А вы богатии… У вас, видать, много алтынов.

Ответ этот окончательно развеселил друзей. Лука Лукич внимательно оглядел мальчонку. Васька стоял, заложив ручки назад, нахмурив низкий, сдавленный в висках лобик, и в свою очередь не спускал с целовальника своих маленьких мутноватых глаз.

– Чего робить можешь?

– Всё могу, дядинька.

– А ко мне в кружало[252] хочешь пойти сидельчиком?

– Как не хотеть!

Так решилась Васькина судьба. Он стал подручным в кабаке Луки Лукича.

Кружало постоянно было полно. День и ночь густо клубились в нём облака табачного дыма, тошнотворно пахло сивушным перегаром. Васька всегда был при деле. Никто даже не знал, спит ли он когда-нибудь. Кроме него прислуживал ещё один золотушный паренёк, Пронька, но на этого все давно махнули рукой.

– Истукан! – ревел иногда выведенный из терпения Лука Лукич. – Ирод! Когда же ты проснёшься, поганец!

Пронька на мгновение оживлялся, переставлял мисочки с закуской и снова начинал клевать носом.

– Выгоню, дьявол! Не погляжу, что племянник мой.

– Воля твоя, Лука Лукич…

А Васька тем временем так и летал по кружалу. Гость слова не успеет вымолвить, как сидельчик уже подносит заказанное. Поэтому заезжие и любили мальчонку. Иные даже предлагали Луке Лукичу за него отступного.

Но целовальник не отдавал сидельчика. Да и Васька никуда бы от него не ушёл. Ему неплохо было в кружале. Пришлись по сердцу непрестанная сутолока, бесконечные беседы гостей о торге, о Санкт-Питербурхе, поставленном на болоте и костях человеческих, и невесть ещё о чём – мало понятном, но всегда заманчивом.

Проньку Васька презирал и ни во что не ставил. В одном лишь он завидовал ему: «Почему так? Я и ловок, и во всём умельчик, а как в хоромины господарикам служить, – не меня кличут, а Проньку?»

вернуться

252

Кружало – питейный дом, кабак.