– А полотно изрядно плохое? – спросил Шафиров.
– На всё своя мерка есть. Не то хорошо, что хорошо, а то хорошо, что нехорошо, да хорошо. Как взглянуть, Пётр Павлович.
– Вот я и взгляну! – резко поднялся Шафиров и вернул Безобразову кисет с деньгами. – Сие от меня не уйдёт.
Торопливо обрядившись в енотовую шубу, барон поехал на фабрику. Осмотрев полотно, скатерти, салфетки, он переписал их до последней штуки и, не простившись, прыгнул в сани.
– Куда же? Благодетель! – взмолился Турка. – Побеседовал бы…
– Недосуг!
Компанейщики словно с похорон вернулись со двора в избу Струка. Усевшись вокруг стола, они сокрушённо поглядели друг на друга и низко уронили головы.
Вдруг из сеней донёсся сдержанный плач.
– Никак малец? – прислушался Турка и кряхтя засеменил к двери.
У порога, сунув в широко раскрытый рот кулак, горько плакал ученик.
– Чего ты? – спросил встревоженный Андрей Петрович.
– Слышал я, каково Шафиров ругался. Пропали теперь наши головушки…
Турка умилился душой:
– Полно! Авось милостив Бог.
Утерев рукавом слёзы, Васька чмокнул купчину в руку.
– Хочу я сказать, да боюсь.
– Ну, вот… Нешто я страшный?
– Все же боязно.
Купчина насильно втащил мальчика в горенку.
– Знает про что-то, а сказать боится…
– Уж не беда ли? – насторожились компанейщики. – Может, князь-кесарю ведомо стало про нас?
После долгих уговоров и посул Васька наконец сдался.
– Был я давно тому сидельчиком у целовальника…
– Про то уж сколько раз говорил, – перебил его Безобразов.
– Ну, и сидели однова в кружале у нас гости торговые. Сидели, значит…
– Ты не байки рассказывай, – прикрикнул на него Безобразов, – а дело!
– А один купчина, – не обращая внимания на окрик, продолжал ученик, – до того кручинился, ажио слеза его прошибла. Грех какой с ним вышел: он товар тихохонько от компанейщиков продал, думал дело одно обернуть, а погодя уж со всеми расчесться. Ну, а ватага ночью весь караван, вот те раз, и угнала…
– Эвона как! – вздохнула Турка, полный сочувствия попавшему впросак неудачнику.
– А сусед, что с купчиной сидел, как загогочет, инда и меня зло взяло. «Ну и дурак же ты, говорит. Да я дважды хаживал в твоей шкуре, и нипочём. А пошто? Обернуться могу. Огонь-то не токмо ко вреду Богом дан, а и к корысти. Прибудешь в Москву, жги сараи пустые…»
– Ладно, будет, – остановил его Цынбальщиков. – Иди себе с Богом. Да постой, на вот тебе пятачок. Купи себе пирогов.
Когда Васька, судорожно зажав в кулаке пятак, исчез, Турка растроганно перекрестился.
– Далече малец пойдёт. Не инако быть ему первейшим гостем торговым…
В полночь заскрипели полозья и долгой вереницей поползли с фабричного двора гружёные розвальни. А перед рассветом работные проснулись от истошных криков:
– Горим! Пожар!
Глава 5
ПОД КОЛОКОЛЬНЫЕ ПЕРЕЗВОНЫ
По улицам двигались толпы. На всех перекрёстках стояли бочки с вином и пивом, столы ломились от пирогов, чанов с жирными щами, вареной требухи и солёной рыбы.
В этот день, 21 декабря, вся Москва была сыта и пьяна.
Семь триумфальных ворот, через которые должен был пройти государь, охранялись сильными караулами преображенцев и дворянских дружин. Все арки вызывали восхищение толпы. Но ни одна из них не могла сравняться по богатству и красоте с воротами, построенными на «лепты» гостей. Огромная дуга из меди и серебра от множества драгоценных камней горела, как солнце. Пучки ослепительных лучей заливали шитое бисером и жемчугом полотнище, на котором под знаками Рака и Льва – символами июня и июля, в пылающей колеснице стоял во весь рост кричаще размалёванный царь. На престоле восседала непомерной толщины, словно изнывающая от водянки, женщина, изображавшая «Правду», а чуть в стороне высилась юная, с елейным ликом девушка, с зажатым в руках белым крестом «Христианская вера». На заднем плане громоздились московские улицы, малым намёком не напоминая те доподлинные тупички и переулочки, по которым проходили живые толпы. Хоромы, церкви, дворцы подавляли своей величественностью и мощью. О покосившихся курных избёнках, которыми полна была столица, живописцы благоразумно забыли. Над выдуманной этой Москвой верхом на орле царил царевич Алексей, разящий молниями окровавленного шведского льва. А внизу стояли коленопреклонённые человечки. На них сыпалось зерно, золото и серебро. Князь-кесарь был гораздо скромней:
– Неча зря казну тратить, коли война ещё не избыта. А порадую я Москву возвеличением титула государева, ибо верю что таковым наградит его Русь, когда швед будет вконец раздавлен нашими ратями.
И он вывесил перед домом светящуюся надпись:
Императору
Петру Великому
Князю изящнейшему
Благочестивому и благополучному
Который собственною храбростью
Всех шведов При Полтаве и Бористенеnote 280]
Разрушил. Дня XXVII июния MDCCIX
Царёвы люди бегали по городу и батогами бодрили народ.
– Урра! Урра государю всея Руси! Урра!
– Шибче! – прикрикивал и Фёдор Юрьевич. – Так ли радуются великим победам? Веселей!
– Урррра! – подхватывали хмельные толпы.
Где-то далеко, должно быть, у городских стен и валов, раздалась команда. В то же мгновенье Москва содрогнулась до самых недр своих. Грохнули пушки. Над головами людей легли густые облака дыма. Смятенно и оглушительно закружились колокольные перезвоны.
Пальба, благовест, трубы, литавры, барабанный стрекочущий бой, песни, свист, дикие крики «ура», возгласы дьяконов – всё смешалось и переплелось.
В город въезжал царский поезд.
Стройно, с высоко поднятыми головами первыми показались части семёновцев, особенно отличившиеся под Полтавой. За ними тянулись отбитая у шведов полевая артиллерия, знамёна и пленные. Последними чётко отбивали шаг остальные роты семёновцев.
Сразу же позади войска с оглушительным гиком и свистом неслись северные олени, запряжённые в какие-то странные, словно бы игрушечные сани. На санях, обряженные в вывернутые оленьи шкуры, мычали, кувыркались и плясали самоеды. Где-то добытый Петром француз, пожалованный в шуточные самоедские короли, почти до бесчувствия пьяный, то и дело сморкался в шведское знамя и хлестал им своих «верноподданных».
– Дансе! Дансе, пепль![281]
Пленные, не выдержав поношения, ударили челом через генерал-фельдмаршала Реншельда прекратить «забаву».
– Невместно-де им, – растолковал Голицыну толмач, – позор нести, со скоморохами по Москве идучи, да зреть как над знаменем их измываются.
Князю этого только и надо было. Движением руки остановив музыкантов, он обратился к толпе:
– Видали вы, люди русские, эдаких господарей? Челом бьют – невместно им со скоморохами по Москве шествовать. А королю своему, скомороху, Карлу Двенадцатому, не зазорно им было служить? А на наши пречестные знамёна не зарились?
Он повернулся к пленным и во всю глотку захохотал. Тотчас же, поняв немой приказ, дружно начали гоготать и фыркать семёновцы. В передних рядах тоже кто-то хихикнул. Другой заржал. Третий – тучный, бородатый монах – залился тоненьким лаем. Все стоявшие подле него невольно схватились за животы и в свою очередь захохотали.
Смех, как моровое поветрие, овладел толпой. Хохотали солдаты, музыканты, духовенство, песенники, – хохотало всё, что стояло вблизи Голицына: и самые дальние уголки площади, и улицы, и переулки.
В хвосте шествия, держась за бока, гоготал государь. Гнедой конь, на котором он скакал под Полтавой, точно понимая хозяина, рвался вперёд, к шведской колонне, как там, в великом полтавском бою. Справа, припав к гриве аргамака, корчился в судорогах смеха генерал-фельдмаршал Меншиков. Слева, придерживая готовые треснуть скулы, мучительно охал и всхлипывал генерал-майор, князь Долгорукий.