В конце литургии Питирим, как делал это всегда, выступил с громовой проповедью.
Пастырь говорил о новых временах, о «великом радении государя, денно и нощно пекущемся о благосостоянии царства», о «благоволении его к несокрушимому подпорью престола – к церкви, дворянству и купечеству» и, между прочим, словно вскользь, упомянул про «православных братьев-славян и крест Господень, попираемых злыми гонителями Христа – богомерзкими турками».
Фома заметил, как молящиеся многозначительно переглянулись между собой. Стоявший подле благообразный старик, должно быть, из купчин, стал на колени, громко шепча:
– Господи, Господи, воззри на истинных чад своих!
Взгляд старика уходил куда-то далеко в пространство. Купчина словно о чём-то-мечтал. Может быть, о бренности тела и суете сует. А может, и о том, что выгоднее поставлять в новой войне на армию – рыбу или канаты… Как осудить чужую душу, особенно если на лице разлита умилённая благодать, а от всего существа так и веет добром?
Помолясь, купчина приложился к образу Иверской Богородицы, творению государева иконописца Симона Ушакова.
Фома взглянул на икону и невольно опустился перед ней на колени – до того поразили его живость лика и великая скорбь, которую излучали глаза Богородицы. «Инда сейчас уста отверзнет, – умилился он. – Пошлёт же Бог человеку эдакии великий дар малеванья!»
Памфильев давно не молился по-настоящему, в церкви. Правда, он добросовестно каждый день, утром и перед сном, клал положенное число поклонов, соблюдал посты, но всё это делалось больше по привычке, чем по внутреннему убеждению. С тех пор как умерла Луша, в душе его что-то надломилось, сердце томило чувство, близкое к сомнению. «Бог, он завсегда Богом останется. – не любовно, как в юности, а сурово думал он иногда. – Токмо, не в хулу и не в осуждение ему, примечаю я, что не любы ему люди. Непрестанно и без малого передыха испытует он людей великими испытаниями».
Купчине пришлось по сердцу скорбное, преисполненное молитвенного созерцания лицо Фомы.
– С матушкой-заступницей беседуешь, отче праведный?
– С нею.
– Похвально, отче! – Старик слезливо заморгал и приложился к образу – Коль преславен твой лик. Владычица Пресвятая!
Скрипучий голос купчины и топырившаяся козлиная его бородёнка, как бы всем говорившая: «А смотрите-ка на нас, какие мы есть хорошие люди», – сразу вывели атамана из забытья. Он торопливо отодвинулся за гробницу Минина-Сухорука и злобно сжал кулаки.
Молящиеся подходили к кресту. Фоме становилось скучно. От нечего делать он тронул пальцами бархатный покров, перевёл взор на огромный венок «избавителю Москвы и издыхающей России оживителю» и горько вздохнул. «Супостатов ляхов одолел, а мы, убогие русские, все в беглых по своей матушке-Расее ходим».
– Изыдем, отче, – проскрипел над самым его ухом голос купчины.
«Фу, привязался! – глотнул слюну атаман – Дался же я ему…»
– Ушицы, отче, отведаешь у меня. Отменная ушица… Уважь! Чать, много знаешь про святые места? Чать, и в Киеве бывал, и в Соловецкую обитель хаживал?
– Как не хаживать, – сумрачно ответил Фома. – Сподобился. Всего нагляделся. Особливо в Соловецкой обители.
Зазвякали вериги. Над головой тихо плыл перезвон. За воротами в ложбинке резвились воробьи. Бархатным синим покровом раскинулось небо. Далеко по краям его чуть колебалась светлая бахрома облачков. С Волги доносилась тягучая бурлацкая песня. В придорожных лужах купалось разбитое в мелкие куски солнце.
– Благодать! – вздохнул старик. – Воистину, всякое дыхание хвалит Господа.
Фома молчал. С каждой минутой купчина все больше противел ему. Он едва сдерживался, чтобы не уйти или, что того хуже, не обругать его. «Прямо тебе репейник!» – пыхтел атаман, но, чтобы не навлечь подозрения, терпеливо шёл дальше.
– А вот и моя кельюшка, – осклабился купчина, сворачивая в переулок. – Видишь? Вона, при канатном дворе.
Откушав ухи и позабавив хозяина небылицами, атаман как бы безразлично бросил:
– Канатами промышляешь?
– Божьим благоволением. Малость канатами, малость рыбою. Всё больше Господнему делу служу на воинство поставляю.
– Похвально, отец… А трудно это ремесло – канаты вить?
– Ежели в охотку, сходи погляди.
Только этого и хотелось Памфильеву. Посидев ещё немного, он натруженно встал и зашаркал к выходу.
На обширном, заваленном пенькой дворе стояли три сарая. Это и была канатная фабрика. Атаман переступил порог, и тотчас же рот и нос его забило едкой пеньковой пылью. Он оглушительно чихнул. Работные расхохотались:
– Иль наш дух покрепче ладана?
Коваль узнал гостя и громко, чтобы слышно было старшему мастеру, крикнул:
– Нешто святые любят в пекло ходить?
– Ну, ты! – погрозил кулаком мастер. – Языкат больно стал…
В сарай вошёл хозяин, не глядя на гостя, направился к мастеру. Тот низко поклонился и доложил о ходе работы. Купчина недовольно покачал головой:
– Какая же тут работа? Улита – и та быстрее тащится.
Красный от волнения старший, не смея возражать, беспрерывно кланялся и вздыхал:
– Распустились людишки. Наипаче сей рыжий мутит, – указал он на Коваля. – Сладу с ним нету, Трифон Иваныч.
Работа пошла быстрее. В пыли мелькали несгибающиеся от напряжения пальцы. Бежали тонкие серые нитки. Мальчики ловко сортировали их по толщине и соединяли по двадцать-тридцать штук вместе. Женщины ловили мотки и ещё быстрее перебрасывали дальше. Счёт держали надсмотрщики. Клубок набухал толстой прядью и с надоедливым жужжаньем обматывал барабан. Скрипучее колесо беспрестанно вертелось перед глазами, вызывая тошнотворную одурь.
Мастер прыгал от станка к станку, примерял пряжу. В толстой железной доске станка чернели дыры и поблёскивали изогнутые крючки, прикреплённые к рукояткам. Работные по знаку мастера ухватились за них и начали вертеть.
– Ходи!
Каждый мускул напрягался, немели руки, рубахи пропитывались потом. На одно бы мгновенье остановиться, вздохнуть полной грудью. Но прядь бесконечна. Как ни торопись, она все ползёт и ползёт, обматывает всю твою душу и тело. А тут ещё эти проклятые окрики, подзатыльники. Они вновь и вновь пробуждают сознание, не дают забыться. Точно голос хозяина, скрипит колесо, ползёт одноликая пряжа, суровая и тягучая, как подъяремная работная жизнь.
– Ходи!
До позднего вечера пробыл Фома у купчины. Старик не отпускал его от себя, поил, кормил и всё уговаривал «ещё чего-нибудь обсказать про святые места».
Атаман не ломался – ел вовсю и молол всякую ересь. Когда к хозяину пришли гости, он собрался было в дорогу, но старик и тут не отпустил его.
– Божий человек православным не в помеху. Так ли, гостюшки?
Фома сдался на уговоры и присел к столу. День был скоромный. Подали мясных щей, гуся, баранину. Насытившись, гости помолились на образа и приступили к своим делам.
– Возьмём, к прикладу, канаты, – степенно басил криворукий старик, кум хозяина. – Нешто такую брали бы мы цену, ежели бы сим промыслом крестьянишки не занимались?
– Сице, сице[291], – вздыхал сочувственно атаман.
– У них и канаты лучше, – продолжал кум, – и цена дешевле. Потому как они сами, своим домом робят…
– Да и за прибытком великим не гонятся. Нешто за ними дотянуться? – подхватил Трифон Иваныч.
– А дотянемся! Иль пути не показаны государем? Меня хоть возьми. Сколь у меня фабрик нонеча? Одна. А из одноей вскорости три сотворю. В деревнях фабрики поставлю, где крестьянишки канатным промыслом промышляют. Всё рукомесло ихнее закупать у них буду, казной ссужать буду. И не мигнут, как в долги ко мне с ушами влезут… Вот как действовать надобно.