Екатерина нашла его однажды где-то в конце обоза глубокой задумчивости.
– Пётр Алексеевич!
– Ну чего ты ко мне пристаёшь? Я никого не трогаю, пусть и меня не трогают.
– Я не могу видеть, как ты убиваешься.
– Ну и отстань. Слышишь?.. Уйди от меня!
– Куда я уйду? С тобой приехала, с тобой всё разделю.
– Да уйди же ты прочь!
Екатерина покорно ушла. Её сиротливо сгорбившаяся спина, плетьми повисшие руки, старчески шаркающие шаги и низко опущенная голова вызвали в сердце государя острую жалость.
– Куда же ты?
– Не знаю, – безнадёжно отозвалась она. – Куда Бог подаст.
Где-то близко, со стороны горы, грянул залп и донёсся топот копыт.
– Янычары! – догадался Пётр и, как перепутанный ребёнок, зарылся лицом в грудь жены.
Залп повторился. Царь оторвался от Екатерины и помчался в сторону выстрелов. Отчаяние и безвыходность сделали его, как всегда, неустрашимым. Размахивая шпагой, он нёсся на коне от полка к полку и, когда подошла минута, сам повёл конницу в атаку. Его глаза горели безумием. Изо рта била пена.
Янычары не выдержали напора и отступили.
Однако турецкая пехота упорно продолжала осыпать русских градом снарядов и к утру подкатила почти к самому царскому лагерю три сотни пушек.
– Три сотни пушек! – схватился за голову государь. – Три сотни!
– И что же? – невесть откуда вынырнула Екатерина.
– Опять лезешь не в своё бабье дело?
– Ну и что же? – повторила царица, дерзко подбоченясь и отставив ногу. – Будто против пушек нельзя выставить чего страшней!
– Ка-те-ри-на! Не дразни! Лучше уйди!
– А чего мне тут делать? Охота была брань всякую слушать… Вот только снадобье против пушек отдам и уйду, – лукаво сощурилась она и вытащила из-за пазухи объёмистый узелок. – Держи, Пётр Алексеевич! На моё на женское счастье, держи.
По всему видно было, что царица всю ночь не смыкала глаз. Она едва держалась на ногах. Лицо осунулось и пожелтело, от густого слоя пыли стало каким-то незнакомым.
– Сии каменья, да платина, да злато пускай будут снадобьем против пушек, Пётр Алексеевич.
Государь просиял.
– Как же тебя надоумило? Как ты догадалась столь добра в дорогу везти?
Екатерина скромно потупилась.
– В поход шла, не на пир. Потому и взяла. Гадала: будет виктория – на радостях выряжусь. А беда случится – пускай визирь слопает. Лишь бы Пётр Алексеевич здоровёхонек был. Тогда и каменья появятся новые.
Янычары потеряли в бою семь тысяч воинов.
– У гяуров солдат – что песку у Босфора, – перекрикивая друг друга, дерзко размахивали их выборные руками. – Заключай мир, как султан говорил!
Визирь смутился. Если уж янычары, эти сорвиголовы, не понимающие, что такое отступление, говорят про великие силы русских, значит, так оно и есть. «Как бы московский царь не сделал из Прута второй Полтавы, – думал визирь. – Надо хоть на несколько дней замириться и все хорошенечко разузнать».
– Что же, я не прочь. Можно объявить перемирие.
И за пять минут до того, как это хотел проделать Пётр, он приказал выкинуть белый флаг. Государь ничего не мог понять.
– Вот так фунт – не мы, а они, черти, пардону просят! Коли так, можно и пофанаберить. Нуте-ка, послы, давай сызнова толковать.
Через час к туркам поскакал трубач с письмом от фельдмаршала Шереметева, и толмач при полной тишине прочитал визирю:
– «Сиятельнейший крайний визирь его султанова величества! Вашему сиятельству известно, что сия война не по желанию царского величества, как чаем, и не по склонности султанова величества, но по посторонним ссорам; и понеже ныне то уж дошло до крайнего кровопролития, того ради я заблагорассудил вашему сиятельству предложить, не допуская до той крайности, сию войну прекратить возобновлением прежнего покоя, который может быть к обеих стран пользе. Буде же к тому склонности не учините, то мы готовы и к другому, и Бог Взыщет то кровопролитие на том, кто тому причина».
Визирь задержался с ответом, но перемирия не рушил.
– Чёрт его знает, чего он молчит! – ругался царь. – Каверзы не готовит ли?
Отправили второе письмо, более грозное, где на размышление визирю давалось несколько часов сроку. «Инако, – припугнул Пётр в конце, – принуждены будем мы принять крайнюю резолюцию».
Утром прибыл турецкий гонец с предложением отправить для переговоров какого-нибудь знатного человека.
– Кому же и ехать, как не канцлеру или вице-канцлеру! – засуетился Пётр.
Впрочем, царь только из приличия упомянул про Головкина, – иного посла, как Петра Павловича, он и не мыслил. Выпроваживая Шафирова в дорогу, он сказал ему:
– Захотят все нами завоёванные городы отобрать, – отдай, будь они прокляты. Таганрог отдай, Азов отдай, Лифляндию отдай для шведов. И… Нет, про Ингрию не поминай. Всё сули, только про Ингрию ни единого слова. Чтоб не сглазить берега морского…
Он хотел ещё что-то прибавить и поперхнулся, содрогаясь, убежал из вежи.
Уткнувшись лицом в ладони, в первый раз в жизни беззвучно заплакал фельдмаршал Шереметев. Шафиров покраснел, его тучный живот заколыхался.
– Прощайте, фельдмаршал.
– Царя спасите!
– Я умру, а царь будет спасён.
Отслушав молебен, барон захватил все драгоценности Екатерины, расцеловался с царём и всеми ближними и под гробовое молчание уехал.
Вечерело. Зной спадал. На многие вёрсты простиралась пустыня. На дороге, разметавшись в полубреду, дремали солдаты. Густым пыльным пологом колыхалась над ними комариная туча. В прокопчённых котелках булькала баланда. Вдалеке ещё виднелся возок. Он казался похоронной колесницей. На нём ехали в неизвестность Шафиров и его помощники.
Глава 17
ВЕР МНОГО, А БОГ ОДИН
Визирь принял барона заносчиво, разговаривал с ним свысока. Но Пётр Павлович держался добродушным простаком и ничем не выдавал возмущения. Казённая часть переговоров его даже как будто тяготила. «Куда нам торопиться? – читал в его взгляде визирь. – Разве мало времени у Бога?»
На вопросы главного баши Шафиров отвечал точно, но тоже с какой-то дремотной ленцой. Оживился он, лишь когда ему представили янычарского агу[313]. Чувство глубокого восхищения, смешанного с захватывающим любопытством, выразилось тогда во всём его существе.
– Так вы тот самый и есть? Боже мой! – всплеснул барон руками и трижды обошёл вокруг янычара. – Мы, русские, столь много наслышаны про ваши геройства… Весь мир про вас говорит.
Ага строго, но не без удовольствия слушал льстивые речи. Шафиров для всех находил подходящее слово. К тому же он так много шутил, с таким прекраснодушием умилялся подвигами турок в последнем сражении, так кручинно вздыхал, вспоминая о трупах, встретившихся ему на пути к визирю, что вскоре этот чудак, приятный, чуть-чуть болтливый, по-женски любопытный, совсем не похожий на дипломата, покорил всех.
Пётр Павлович провёл три дня в неприятельской ставке, словно у себя в поместье на отдыхе. Жил он у аги и в первый же день побратался с ним. Поднесённая хозяином феска как нельзя лучше пришлась под стать черноглазому и смуглолицему барону.
– Совсем паша, – одобрил зашедший к are визирь. – Глаза, как маслины, нос толстый, большой. Восточный человек. Хороший человек.
Пётр Павлович приложил руку к груди и поклонился.
– Вы пророк, ваше сиятельство! Вы угадали: я и есть восточный человек. Только не знаю, хороший ли?
И, усевшись, бесхитростно, с прибауточками он рассказал про своего отца, крещёного еврея из Смоленска, про свою службу сидельцем в лавке торгового гостя Евреинова, про неожиданное знакомство с царём и быстрое продвижение «по лестнице государственности».
Слушатели только диву давались. Всё им в словах Петра Павловича казалось необычайным. Они знали чванную, высокородную Московию, на пушечный выстрел не подпускавшую в свой круг человека «худых кровей», а в особенности еврея. И вот на тебе: сын какого-то смоленского перекрёста – русский вице-канцлер, барон, царёв «птенец»!..