Такое соседство подпольной революционной организации с публичным домом выглядит фантасмагорической комедией, но агенты всерьез, истово регистрируют все беседы и все факты своей жизни, включая посещение кабаков, театров и увеселительных заведений. Но главное, конечно, не в этом. Если бы реально существовало радикальное политическое общество, вынашивавшее планы цареубийства, то доносы агентов Липранди должны были бы произвести фурор в правительственных кругах. Наверное, однако, Липранди знал, с кем имеет дело, и сам немедленных мер не принял.
В действительности никакого тайного общества вокруг табачного магазина не существовало, оно возникало лишь в мыслях и желаниях ведущих участников группы.
Самыми энергичными, деятельными участниками группы были Толстов и Катенев, правда, участники очень незрелые, чрезвычайно путаные по идеям и целям.
Алексей Дмитриевич Толстов родился приблизительно в 1826 г. (большинство материалов его дела, как и дел Катенева и Шапошникова, не сохранилось), в провинции, вероятно, в дворянской семье, так как в 17 лет окончил гимназию и знал французский язык; некоторое время затем он учился в Московском университете, не сдал экзаменов и остался второгодником (па первом курсе?); после этого, в 1845 г., перевелся в Петербургский университет, на восточный факультет, где и числился студентом весной 1849 г., т. е. или оп начинал в Петербурге с первого курса, или снова оставался второгодником (обучение в университетах тогда было четырехлетнее). Характер у Толстова был экзальтированный, страстный, Петрашевский, познакомившийся с ним в начале 1849 г. у Ханыкова, опасался за него: «…человек очень умный, но не совсем воздержанный от напитков и чрезвычайно горячий, особенно в спорах, вообще неосторожный, и потому может попасться»[223].
Как и большинство петрашевцев, Толстов возмущался современным строем, современным состоянием страны. В относительно обобщенном для следственной комиссии и в то же время путаном изложении откровенных признаний Толстова агент Наумов писал: «Когда я познакомился хорошо с Толстовым, то он зазывал меня к себе, охуждая мне действия правительства, и сказал, что при таком правлении государя народ всегда будет более отягчен и угнетен. Вы сами видите, говорил мне Толстов, что он окружен людьми из негодяев, а что стоит государству содержать их. Россия всем изобильна, а в Сибири золота, серебра и других металлов также большое изобилие, а где оно у пас? Одни бумаги, которые глупые считают за деньги, а умные никогда. Кто имеет капитал, тот в наш банк денег по кладет, а отсылают за границу. Промышленность остановилась. Коммерция в самом стесненном положении. У нас в университете на каждого студента положено 12 к. с<еребром> в сутки, а собаке приказано отпускать по 90 коп. сереб<ром>. По окончании курса наук если нет протекции и денег, то все должностные места заняты. А на способности никто не обращает внимания»[224].
Главным виновником во всех бедах Толстов называл царя. В исповеди, написанной во время следствия, Толстов честно признавался: «И если не составил положительного, обдуманного в голове плана, как извести царскую фамилию, то не потому, чтоб имел сожаление к вей, а потому, что считал это дело бесполезным до тех пор, пока не будет приготовлен к этому народ, пока народ не убедится в том, что нет необходимости в царе, что все равно выберут другого, пожалуй. И если, может быть, не совершил бы сам своеручно смертоубийства, то только потому, что в сердце моем еще оставалось несколько капель чистой крови и подобное злодеяние казалось мне слишком кровавым, а если бы нашел человека, способного на это, и если б знал, что я тут не могу попасться, я не преминул его настроить»[225].
Для большинства петрашевцев чрезвычайно показателен этот — последекабристский — скепсис по поводу результативности цареубийства и опора на народное мнение. Интересно, что Толстов, видимо, вместе с Катеневым внимательно изучал материалы о декабристах и о суде над ними, материалы следствия и суда давали читать Наумову, который доносил об этом: «Толстов мне объяснил: видишь и разумей, что из них некоторые живы, а у других есть родственники, и как ты думаешь, они забыли то, что им сделали? Нет, никогда. Из них многие также будут участвовать и участвуют уже с нами». Толстов преувеличил: кажется, никто из декабристов не стал петрашевцем, но преемственность поколений была прямая (ср. участие сына декабриста Н. С. Кашкина в кружках петрашевцев). А методы возникали совсем другие, не декабристские. Толстов вразумлял Наумова, принимая его за единомышленника: «… они (правительство. — Б. Е.) думают, что у нас теперь, как прежде, какой-нибудь один полк взбунтуется, и мы будем действовать силою, нет, у нас теперь все иначе, мы действуем не так. Из нас многие отправились внутрь России и действуют на все классы народа»[226]. Прямо, как предтеча народничества! В другой раз Толстов приводит Наумову образный пример: «Представьте, что если сделается пожар в одном месте, потом в другом, третьем, четвертом и так далее, то никакая пожарная команда не в силах будет противустать».
Поэтому же Толстов довольно быстро отказался от предполагавшихся листовок: «Мы было думали распускать для народа разные полулистки, чтоб его наставлять, и разбрасывать их незаметно по гостиницам и харчевням, а после раздумали, потому что это усугубило бы надзор правительства»[227]. Более результативной им представлялась устная пропаганда, большие надежды Толстов возлагал на единомышленников, выходцев из народа: потому-то его и привлекали, с одной стороны, П. Г. Шапошников с Востровым, а с другой, — появившиеся недавно Наумов и В. М. Шапошников, выдававшие себя за «своих». Наумов доносил Липранди: «Толстой надеется на меня, Наумова, по рекомендации его друзей, что я ему буду полезен в том, что они меня могут приспособить к тому и дать наставления, как действовать на дворовых людей, крестьян и мещан, а в особенности на раскольников». Толстов при Наумове «пропагандировал» извозчика к неповиновению помещику, в другом месте он бранил купца за долготерпение и доказывал мошенничество правительства.
Большую роль отводил Толстов молве, слухам: и как пропагандистским приемам, и как способам проверки народного отношения к фактам. Когда из Москвы пришел слух о бунте, в который мало кто поверил, но тем не менее Толстов активно участвовал в его распространении, то Наумов спросил Толстова и Утипа: «… для какой же цели распускать эти слухи, если они несправедливы? Оба студента засмеялись, и Толстой сказал: «Э, брат, ты не знаешь и не понимаешь. Этим мы пробуем народное мнение. Вот видишь, как молва будет об этом кричать, то мы и увидим, какое это произведет влияние, чтоб соображать будущее»»[228].
А история со слухом о бунте такова. Утин, узнав от знакомой, англичанки Марии Вари, что она слышала у какого-то знатного лица рассказ посетителя о бунте в одной из внутренних губерний, передал этот факт Толстову, тот уже распространил его как сведение о «бунте в Москве» в сопровождении дерзких слов о царе.
Наумов узнал о нем 30 марта, на следующий день по поручению Толстова сообщил об этом Петрашевскому, а Толстова 31 марта уже вызывал инспектор университета, который отвез студента сперва к попечителю М. Н. Мусину-Пушкину, затем к министру Народного просвещения гр. С. С. Уварову, а затем к самому Дубельту, который, впрочем, принял Толстова лишь на следующий день, 1 апреля. Видимо, история дошла до Дубельта и от него и исходило востребование Толстова к начальству. Толстов подозревал в доносительстве Наумова, на что последний резонно возражал, что так быстро он не мог сообщить Дубельту о событии. Толстов же сам признавался, что оп многим лицам говорил о бунте, в том числе и университетским товарищам и профессорам. Всюду у начальства, от инспектора до Дубельта, Толстов отрицал свою причастность к слуху о бунте и, видимо, убедил их. Уваров даже обещал Толстову, что он попросит Дубельта впредь не вызывать студентов прямо в III отделение, а относиться к министру с соответствующей бумагой (впрочем, вряд ли Уваров преуспел в этом: дни его министерства уже были сочтены, вскоре он вынужден будет подать в отставку).