Многодневное и даже многомесячное сидение в одиночных камерах Петропавловской крепости, без свежего воздуха, без прогулок, без медицинской помощи, при полном незнании, что творится на воле, как ведут себя товарищи по несчастью — все это являлось суровым испытанием для заключенных. В несчастии, да еще длительном, лучше всего проявляются мужественные черты характера, выдержка, мировоззренческая нравственная стойкость, как, с другой стороны, ярче проявляются и отрицательные свойства. Среди петрашевцев оказались и слабые духом. Нестойким проявил себя Н. П. Григорьев. Он уже в конце апреля, и недели не отсидев в тюрьме, обратился к Николаю I с покаянным письмом, с уверениями в верноподданных чувствах, с униженными мольбами о помиловании. Так же униженно и покаянно вел себя Григорьев на следственных допросах. Не помогло: он попал в основную группу «злоумышленников», приговоренную к расстрелу, который был потом заменен ему на 15 лет каторжных работ.
Самым недостойным в нравственном отношении образом повел себя уже на первом допросе 28 апреля офицер Д. А. Кропотов: он стал всю вину валить на. Петрашевского, изображая его к тому же полупомешанным дураком, сообщая все анекдоты, которые ходили в публике о поведении главы кружка. Себя же Кропотов изображал противником преобразований страны и даже противником либерализма: «Под словом либеральное направление я понимаю направление, не сообразное с существующими у нас в России постановлениями. Я принадлежу к числу тех русских, которые с особенною гордостью называют себя коренными русаками… моя жизнь с колыбели освещалась тремя яркими светильниками: любви к нашей вере, родному государю и отечеству»[292]. И Кропотов своими ответами вымолил прощение: он был отпущен на волю 6 июля, в одной из первых групп освобожденных. Неожиданно низко повел себя Ястржембский (одолевал страх наказания, что ли или в самом деле забыл и перепутал?). Резкое мнение о царе, высказанное им во время лекция по политэкономии (эту фразу запомнили многие — бесспорно, ее произнес именно докладчик), Ястржембский: готов был свалить на других: «… слова: Российское государство имеет целью подчинить достоинство людей выгоде одного, были сказаны кем-то другим; не хочу ни закрывать никого, ни показывать на невинного» а мне показалось, будто слова эти сказал Баласогло или Дуров»[293].
Но в большинстве арестованные оказались более стойкими. Даже испугавшиеся, заболевшие, думавшие о судьбе семьи, они каялись, просили пощады, но до старались «утопить» ближнего, спасая себя[294], и всячески стремились к абстрактным разглагольствованиям — чтобы как можно меньше было конкретных фактов — и очень широко использовали формулы забывчивости и незнания: «не видел», «не помню», «не знаю», «не знаком». Наиболее сильные духом даже старались взять вину на себя, выручая товарища: Спешнев соревновался с Филипповым в благородстве, ибо каждый доказывал, что именно по его инициативе был заготовлен типографский станок. Момбелли очень тревожился за судьбу Львова (ведь это он, Момбелли, ввел Львова в кружок Петрашевского), выгораживал его и совестливо писал в своих показаниях: «Я бы желал, чтобы каким-нибудь чудом Львов услышал мои слова, потому что одно из двух: или он в справедливом негодовании клянет меня, или берет на себя, что, по всей справедливости, должен свалить на меня»[295]. А Львов трогательно думал о Момбелли и всячески пытался на следствии подчеркнуть его добрую душу и невинные идеалы, не опасные юридически.
Далеко не все из арестованных, как оказалось, понимали сложные философские, социально-политические проблемы, обсуждавшиеся на собраниях, и даже не всегда понимали относительно простые для нашей современности термины. Например, допрашиваемый учитель А. Т. Мадерский признался: «Значение слова «диктатура» для меня непонятно». Можно бы подумать, что Мадерский хитрит и разыгрывает простачка, но его путаные ответы свидетельствуют о другом, о реальном непонимании смысла терминов. Вот его показание о выступлении на одной из «пятниц» К. А. Тимковского, который, по мнению Мадерского, «говорил между прочим, что я не хочу вам вложить в руки кинжал или другое какое-либо орудие, но предложить средство более мирное. Он говорил, что революция есть дело хорошее»[296]. Вряд ли такое смешение понятий и смыслов были хитрым расчетом.
Некоторые же допрашиваемые явно изображали наивных простачков. А. Н. Майков на вопрос об его «сношениях внутри государства и за границею» ответил: «Не только за границу, но и внутрь России я писем не пишу и оттуда не получаю; если получу письмо, то с какой-нибудь комиссией от моей бабушки»[297]. И между прочим, подобная «наивность» при подлаживании под вкусы членов комиссии оказывала смягчающее действие. Майков много позже, в 1885 г., писал П. А. Висковатову, что на допросе он избрал такую тактику: «… я весьма свободно и развязно отвечал об теории Фурье и фаланстериях, и даже не без юмора, члены (комиссии. — Б. Е.) смеялись, когда я рисовал, какие это будут казарменные жилища, где будет и мой нумер, и вся жизнь будет на глазах и никаких амуров не останется в тайне. Распространялся о неуживчивости Дост<оевско>го, который перессорился со всеми, кроме меня, но, наконец, в последнее время охладел и ко мне, и мы видались реже. С Петрашевским поддерживал знакомство из учтивости, да и забавно было»[298].
Удивительно умели подлаживаться некоторые подсудимые под мировоззрение и даже под стиль представителей верховной власти. Например, Е. С. Есаков, лицеист, посетитель кружка Петрашевского, участник обеда в честь Фурье, который хотя и не был радикальным идеологом, но, разумеется, не принадлежал и к раболепным монархистам, написал изумительный по содержанию и тону ответ на анкетный вопрос следственной комиссии — «Какие были ваши политические убеждения и как желали вы их осуществить?»: «Искреннее убеждение, что ход событий в жизни народов зависит не от частных лиц, а от воли Провидения и направления правителей, которым оно вручает власть между людьми; убеждение, что политические перевороты всегда сопряжены с несметными бедствиями; наконец, что безрассудно было бы отдельному лицу иметь иные желания, чем 62 миллионна людей, процветающих, как было с их предками, в течение нескольких столетий, под скипетром своих монархов — это убеждение всегда заставляло меня считать бесплодными и пагубными действия, направленные к политическим изменениям. Поэтому я никогда не помышлял об осуществлении каких-либо подобных предположений в моем отечестве, и всегда подчинялся требованиям существующего в нем порядка, не касаясь ни в чем мер правительственных»[299]. Такой текст сделал бы честь самому Бенкендорфу, любившему провозглашать благоденствие России.
Яркая и деятельная натура Петрашевского достойно проявила себя и на следствии. Он не защищался, а непрерывно требовал и нападал. Требовал свод законов, требовал предъявить доносы, по коим клеветнически обвиняются подозреваемые. Учил комиссию, какими принципами ей руководствоваться: не методом Ришелье, который готов был из любых семи слов составить такой преступный смысл, за который можно присудить к смертной казни, а изречением Екатерины II: «Лучше простить десять виновных, нежели одного невинного наказать». А главное — сам обвинял: обвинял арестовавших его, что в течение трех суток, как положено по закону, не была объявлена причина заключения в крепость, обвинял комиссию, что в ходе следствия постоянно нарушались законы, имели место злоупотребления властью, подлоги по службе — и прочее: Петрашевский действовал как хороший юрист, прекрасно осведомленный во всех тонкостях ведения процесса. Вдобавок он еще преподнес комиссии послание-проект, который он требовал довести до сведения императора. Он предлагал русскому правительству немедленно осуществить четыре мероприятия: 1) разрешить курение на улицах (такой «закон» появится лишь при Александре II), что якобы увеличит продажу табаку и принесет казне доходу не менее 600 тыс. рублей серебром; 2) уравнять старообрядцев и раскольников в правах со всеми; 3) ограничить страшные злоупотребления в судах и учреждениях, введя в I департаменте Сената (там рассматривались все административные нарушения) председательствование одного из членов императорской фамилии; 4) дать В. Консидерану взаймы 200 тыс. рублей ассигнациями для организации фаланстера под Парижем.
294
См., например, в показаниях художника Е. Е. Бернардского: «… я упоминаю о Баласогло, что я вместе с ним отправился к Петрашевскому; я никак не позволю себе думать, что Баласогло приглашал меня (к себе. —