Выбрать главу

Растроганный, обрадованный, Бульба без слов подхватил Богуновича, как маленького, на руки и, забыв, что тот контужен, может, даже ранен, бросил в сани. Сам вскочил в передок, схватил вожжи, громко скомандовал:

— По коням!

Партизаны, валясь друг на друга, на барона, попадали в сани.

Разгоряченные кони сорвались с места.

Старый лакей остался стоять на коленях в глубоком снегу, протянув вслед своему хозяину свечку. Рядом с ним топал, желая согреться, словно маршировал на месте, немецкий солдат.

Остановились версты за три от имения, уже в лесу. Там их догнал Мустафа на взмыленных лошадях.

Бульба-Любецкий с казацкой ловкостью вскочил в седло. Атаманом объехал вокруг саней.

— Как барон? Не подплыл?

— Подплыл! — со смехом ответили молодые парни.

— Поставить к сосне.

Хохот сразу смолк. Два партизана подхватили сомлевшего барона под руки, подвели к сосне.

Богунович поморщился. За измену, за Миру, за Пастушенко, за людей, отравленных в конюшне, этот человек заслуживал самой суровой кары. Но почему-то не хотелось, чтобы барона расстреливали у него на глазах. Он уже видел столько крови… А теперь стало до ужаса, до помутнения сознания страшно снова увидеть кровь, пусть и кровь врага. Еще с конюшни, с выстрела в Пастушенко, Зейфель перестал для него существовать как человек. Может, именно потому, что барон сам, собственными поступками уничтожил в себе все человеческое, не хотелось видеть его кровь.

Богунович отвернулся, впервые, пожалуй, с удовлетворением подумав, что, глухой, он не услышит выстрелов. В конце концов, эти люди имеют право на любой суд и его вмешательства они не поймут.

Но суд шел совсем иной. Бульба сказал короткую речь:

— Будь у меня доказательства, что людей душили газами по твоему приказу, я повесил бы тебя на первом же суку первой осины, сукин ты сын. Но от меня ты не спрячешься и в Берлине. А теперь я сдержу свое слово. Живи.

Барон встрепенулся, выпрямился. Рудковский удивился, молодые партизаны повеселели: им тоже страшно было расстреливать человека. Но у Бульбы был свой замысел.

— Снимай сапоги!

Барон послушно плюхнулся в снег, начал стаскивать сапоги, но руки его дрожали, и сапог не поддавался.

— Помогите ему, ребята. Барон сам не приучен, его ведь разували слуги.

Два молодых партизана вмиг стянули с барона сапоги.

— Снимай штаны!

Зейфель вскочил, смотрел на «судью» собачьими глазами.

— Помогите ему, ребята.

Столкнули в снег, стянули форменные брюки.

— И кальсоны! И шинель.

Через минуту барон стоял в коротком френче с голыми ногами и дрожал от холода и страха. Рудковский попытался возразить:

— Не по-революционному это.

— Считай, что по-эсеровски, — ответил Бульба. — Но не мешай. — И Зейфелю: — Ложись, барон, и будь рыцарем. Прими кару от народа. Но запомни: будем сечь не только твою высокородную ж…, по и твоего вонючего кайзера, твоих генералов… Помогите барону лечь, ребята. Деликатно. Деликатно. Ах, какие вы грубияны!

Барона разложили на снегу, два молодых парня держали его за руки, причем с удовольствием, лишь бы не стрелять.

— Мустафа! Нагайку!

Испугавшись обнаженного тела, мало обученный конь вздыбился перед бароном, и Бульба секанул не в полную силу.

Калачик возмутился.

— Сечешь, такую твою! Дай мне нагайку.

Ослабевший за дни ареста, Филипп Калачик тем не менее стегал так, что тело барона на пол-аршина подскакивало от снега и сам он скулил, как щенок. Старик выкрикивал:

— Браточки мои, думал ли кто из вас, что мы доберемся до зада господина барона? Как вы себя чувствуете, ваша светлость?

— Это удар? Это удар? Это все равно что баба гладит, — закричал Мустафа. — А ну стой назад!

Он разогнал коня и, когда тот, обученный, перескакивал через человека, так секанул башкирским кнутом, что из высоковельможной, задницы барона брызнула кровь и сам он заревел, как раненый зубр.

Как раз в этот момент оглянулся Богунович. Увидел, что творится на снегу, и его стошнило. Но поскольку он эти дни ничего не ел, тянуло из него кровью, с мучительными спазмами.

Бульба выругался:

— Сопляки! — и тут же приказал: — Хватит! Скажи спасибо, барон, этим людям. Они подлинные гуманисты. Поставь свечку за их здоровье. Беги! И запомни, как горит наша земля под твоими ногами. Поднять барона! Беги! Но помни, что я не найду тебя разве что в Трансваале. Хотя могу и туда добраться!

Все еще не веря в такое счастье — дарована жизнь! — барон Зейфель без штанов, в кайзеровском мундире и в русской лакейской шапке сначала пошел медленно, время от времени оглядываясь, видимо ожидая выстрела в спину. А потом, отойдя саженей на тридцать, побежал изо всех сил.

Партизаны взорвались веселым и легким хохотом: представили, как барон в таком виде явится в имение. Даже Богунович, несмотря на рези в животе, тоже улыбнулся с облегчением. Посмотрел вверх, на сосны, что раскачивались на ветру. По тому, как ходили верхушки деревьев, представил шум пущи. От воображаемого шума к нему словно вернулось ощущение жизни.

Глава третья:

По дороге в Москву

1

Поезд маневрировал в Минске у Виленского вокзала. Раза два на короткое мгновение останавливался, но не у перрона, где толпились пассажиры, а на третьем или четвертом пути.

Богунович хотел было сойти, но Стася удержала его. Наверное, ее испугали солдаты, ходившие по перрону. Еще со времен службы у барона она хорошо знала, как немцы не любят нарушения порядка.

Можно соскочить за вокзалом, на стрелках. Но это опасно даже на самом замедленном ходу. Очень уж они окоченели в пустом товарном вагоне, куда через щели врывались свирепые сквозняки. Повезло в одном: прежде в этом вагоне перевозили лошадей, осталось немного соломы, под которую можно было спрятать ноги. Правда, Сергея старый Калачик заставил обуть валенки. Стася валенки не обула. Так рассудил Бульба, да и она сама: если уж ехать под видом сестры милосердия, то по возможности надо выглядеть с форсом. На ней был полушубок — дала Альжбета, когда еще выводила ее в лес, смолчав, что полушубок Мирин.

Тихий Баранскас не побоялся попросить немецкого офицера похоронить агитаторшу отдельно от других солдат, закопанных тут же, на передовой, в братской могиле. Начальник похоронной команды, владелец похоронной конторы в Дрездене, был человек отзывчивый: на своей чуткости и доброте он умел неплохо зарабатывать до войны. Да и — во время войны служба в такой команде, кроме безопасности (не на передовой, не в окопе!), давала и кое-какую прибыль. Нет, он не мародерствовал, он никогда не позволял себе разувать или раздевать мертвых русских, но снять золотые крестики, кольца с офицеров, забрать портсигары, часы — разве это грех? Зачем они мертвым? С русской агитаторши, о которой немецкие солдаты рассказывали легенды, он не снял даже полушубка, хотя на этот счет был специальный приказ интендантской службы. Рассказы солдат, к которым она смело ходила, вызывали уважение к этой мужественной девушке, поэтому могильщик так легко согласился, чтобы семья начальника станции, неплохо говорившего по-немецки, похоронила ее отдельно, около своего дома. Полушубок сняли, когда обряжали Миру в последний путь.

Привезенный в лесничевку, Богунович узнал полушубок, и сначала это больно задело его. Полушубок был Стасе маловат, ее полная грудь распирала его, и это почему-то особенно оскорбило. Сдержал только вид этой некогда веселой женщины: Стася, как и он, была равнодушна ко всему на свете, как и он, была где-то за чертой обычной жизни, на пути в иной мир. А когда Бульба написал ему, оглохшему, на бумаге, кто и как похоронил Миру и что сотворили со Стасей немцы, Богунович вдруг упал перед ней на колени. Это ее сильно потрясло, но, как и просьба тяжелораненого: «Мама, дай напиться», вернуло к жизни. Стася впервые заплакала. Богунович тоже заплакал и почувствовал, как тает лед в душе. Вместе с ними плакал старый Калачик. Сурово молчал один Рудковский. А Бульба крикнул:

— Мустафа! Спирту!

— Нету, ваша бродь. Отдали раненым.

Когда Богунович немного отошел, Бульба написал ему: