Выбрать главу

«Оставайся в отряде. Воевать можно и не слыша. Мы бы с тобой еще кое с кем рассчитались».

Нет, он, Богунович, воевать больше не мог. Даже мстить за Миру, за Пастушенко не хотелось. Так и сказал Бульбе. Тот написал в ответ: «Размазня!»

Рудковский, Калачик и Стася решили, что контуженого командира полка лучше отвезти домой, к родителям, Минск же рядом. Стася сама напросилась проводить его, хотя Рудковский боялся: как она поведет себя, увидев немцев?

Сергей ехал в солдатской шинели; партизаны разведали, что раненых и контуженых солдат немцы не задерживают, помогают даже добраться домой, если они белорусы или украинцы; литовцев и поляков отпускали всех без исключения.

У Стаей шерстяные носки примерзли к сапогам. Богуновичу казалось, что примерзла к его худому телу гимнастерка; в окопах в самые лютые морозы так не мерз. На дворе оттепель, снег на станции почернел, а так холодно в этом проклятом вагоне!

Богунович был беспокоен всю дорогу, но, когда увидел знакомый с детства вокзал, его начало лихорадить. Стася, наверное, думает, что дрожит он от холода. Пусть. Пусть думает так.

После всего пережитого Стасе казалось, что ей нечего уже бояться, к тому же она понимала, что в большом городе опасности для нее меньше. Однако, увидев на вокзале в Молодечно немцев, она вцепилась в Богуновича, до боли сжала его руку: будто поддерживала, но он сразу сообразил, что инстинктивно женщина ищет защиты в нем. Грустно подумал: «Какой из меня защитник?!» Но тут же решил, что будет защищать ее ценой собственной жизни, зубами вцепится в горло, если кто-нибудь из этих зеленых насильников… Но, к их счастью, на вокзале легко можно было затеряться в толпе. Шум, сумятица, но — вокруг люди, свои люди. От этого появилась уверенность, ощущение безопасности. Мальчишки-беспризорники, шмыгавшие в толпе и шарившие глазами, где бы чем поживиться, показались до боли, до спазма в горле родными.

В конце концов состав остановился у товарной платформы. Их вагон очутился напротив большого пакгауза. На платформе высилась гора ящиков; рабочие-грузчики, человек шесть, относили их в склад. Но около ящиков прохаживался немецкий солдат с винтовкой на плече. Солдат подходил к самой двери их вагона. Они следили за ним в щель. Что делать? Ведь может получиться так, что состав двинется дальше, на восток или на юг, в неизвестную даль, и Минск, родной Минск, семья, мать, отец, снова начнут отдаляться.

Когда солдат отошел, Сергей тихо сказал:

— Если поезд пойдет дальше, будем прыгать…

Но Стася поступила иначе. Решительно отодвинула тяжелую дверь вагона, подхватила его и вынесла на платформу. Часовой смотрел ошеломленно, но тревоги не поднял. Мало ли их, русских, вот так приезжает? Его обязанность — охранять пакгауз. Удивило только, что двое грузчиков будто ожидали этих людей: выхватили солдата у женщины и, кажется, намеревались вести на вокзал. Да, у рабочих было такое намерение, но Богунович глазами показал им назад, в сторону Московской улицы. Они поняли. Несли почти бегом. Богунович, растерянный и взволнованный, не успевал перебирать ногами.

Забор, некогда отгораживавший территорию станции от улицы, почти весь был разобран: солдаты отапливали им теплушки, да и минчане приложили руки, потому что дрова неимоверно подорожали.

— Отвоевался, браток? Куда ранен?

— Он не слышит. Оглушило его.

— А-а, контузия. А ты кто?

— Сестра милосердия.

— Домой везешь?

— Домой.

— Доведешь одна?

— Доведу.

— Спасибо, товарищи, — сказал Богунович.

— Скажи ему как-нибудь, что с «товарищами» нужно быть поосторожнее. Счастливо.

— Всего вам хорошего!

— Какое там хорошее, сестра!

Они вышли на Захарьевскую. У Церкви слепых Богунович обессиленно остановился, в его простуженной груди даже забулькало от тяжелого дыхания. На испуганный Стасин взгляд виновато объяснил:

— Это моя улица. Я прожил на ней половину жизни. Стася взяла его под руку и повела. В этом конце главная улица Минска была еще пуста: редкие прохожие месили ни разу за зиму не убиравшийся, превращенный оттепелью в кашу снег. Но у гостиницы «Бельгия» было уже довольно многолюдно. По очищенному здесь тротуару шли не простые люди — господа: барышни прогуливались с немецкими офицерами.

Стася почувствовала: здесь, на минской улице, страх ее перед немцами почти исчез, но ненависть росла — и к ним, к немцам, и ко всем, кто вместе с ними.

У Красного костела Богунович вдруг остановился, бледный, прислонился к решетке церковной ограды — чтобы не упасть. Стася крепче сжала его руку.

— Что с вами? Что вас испугало?

— Вы слышите? — взволнованно спросил Сергей. Она уже несколько минут слышала, как где-то там, в стороне вокзала, цокают копыта множества лошадей.

И больше ничего, кроме голосов людей, проходивших мимо.

— Лошади! Вы слышите лошадей?!

Сергея испугало цоканье, оно показалось галлюцинацией: кроме двух извозчиков, стоявших неподвижно около «Бельгии», лошадей нигде не было видно. Но через минуту с Михайловской на Захарьевскую ровными шеренгами, медленным шагом выехал эскадрон улан. В красивых мундирах, с киверами, у офицеров сияли эполеты, юноша горнист высоко поднял красно-черный штандарт.

Странно смешались чувства у бывшего командира полка. Стало страшно от этой силы, от вида мордастых солдат, сытых лошадей. И без того воспаленный мозг пронзила мысль, что с такой силой немцы смогут ходить, ездить здесь, по Захарьевской, по всему Минску, по всей земле очень долго… Что против такой силы сделает какой-то отряд Рудковского или Бульбы? Мысль была кошмарной.

Но вместе с тем появилось нечто иное. Он слышал цоканье копыт по мостовой. Что это? Больное воображение? Или к нему возвратился слух? Да, он слышит! Это же чудо, божий дар: как только очутился на улице, где все такое знакомое, такое родное — вернулся слух!

«Мама! Неужели я услышу твой голос?»

Стало до слабости радостно.

Эскадрон скрылся за поворотом. А Богунович все еще стоял, побелевший, онемевший, и слушал уже не цоканье подков, а удары пульса в висках, шее, пальцах рук.

— Что с вами? — повторила Стася, испуганная его состоянием. — Вам больно?

Будто сквозь вату, которой набиты уши, услышал он эти слова: «Вам больно?» Но, может, он прочитал по губам ее? Отдельные слова еще там, в лесу, в отряде, он угадывал по жестикуляции, по выражению глаз.

Однако же и подковы, и ее голос…

Он схватил Стасины руки, горячо зашептал:

— Скажите мне еще что-нибудь!

Двое господ, проходивших мимо и услышавших его слова, оглянулись и засмеялись: странный солдат — на «вы» с бабой, которую, кажется, вообще не нужно уговаривать.

— Что же мне вам сказать, горемычный вы мой?

Нет, такую фразу по жестикуляции прочитать нельзя!

И он почти крикнул:

— Я вас слышу! Стася! Я вас слышу! Боже мой! — и шепотом: — Говорите же со мной, мой добрый ангел-хранитель. Говорите!

— Я рада за вас. Я рада…

А он словно сорвался с места, зашагал быстро, почти бегом. И возбужденно говорил ей, а может, себе:

— Сейчас мы минуем Серпуховскую, потом — Богадельную. Там, между Богадельной и Губернаторской, наш дом. Это самое бойкое место. Почти напротив — ресторан «Селект». А там дальше — кинематографы… «Гигант», «Эден». Когда я был гимназистом, я не пропускал ни одной картины…

Он говорил потому, что все яснее и яснее слышал свой голос, словно у него потихоньку вытаскивали вату из ушей. Нет, он говорил еще и потому, что его, больного, обессиленного, охватили воспоминания детства, молодости. Как это все было далеко! Всю войну было далеко. Даже когда он приезжал на побывку и, здоровый, элегантный офицер, ходил в рестораны, в кинематограф с бывшими одноклассниками, со знакомыми барышнями. Тогда и знакомые люди, невоенные, казались чужими и далекими. Близким были фронт и смерть. И вот вдруг все приблизилось, все вернулось, вернулась его любовь к этому городу, к улицам, домам… Но тут же ему стало стыдно. О чем он говорит этой бедной батрачке? Что ей до ресторанов, до кинематографов?

Без всякой логической связи с предыдущим он сказал совсем о другом — с тревогой, с заботой:

— А у мамы больное сердце.

Стася понимала его, понимала все, что он переживает. Однако слова о матери особенно тронули: она росла сиротой.