Выбрать главу

Оставшись одна, Стася осмотрела комнату. Не так уж богато, совсем не то что в баронском дворце. Очень чисто, аккуратно, но все простенькое. Она облегченно вздохнула.

Отчуждение появилось вновь в ванной комнате, куда ее позвала Василина. Гудело пламя в печурке водяной колонки. Блестела беленькая ванна, и в ней колыхалась зеленая вода — как в речке в сумерки, на столике — коробочки и щеточки. Горели у зеркала свечи — электричества не было. Все это как-то по-новому взволновало и смутило батрачку. Еще больше растерялась, заметив, как Василина осмотрела ее, когда она сняла халат, и как вздохнула. Непонятно вздохнула — то ли пожалев о чем-то, то ли восхитившись ее красотой. Может, пожалела, что и ее когда-то такое же красивое тело из-за проклятой оспы состарилось без пользы, не изведав ласки мужа или ребенка — сыночка или доченьки.

После ванны у Стаей было такое ощущение, что помыла она не только свое оскверненное тело, но и душу, смыла с нее накипь, грязь, и стала она, душа ее, чистой, как была в детстве, но и ранимой такой же: чуть дотронься — больно.

Леля наряжала ее, как невесту, сама расчесывала волосы. Стася покорно давала ей делать это, только один раз ее наряжали так — под венец. От воспоминаний было грустно и тоскливо. А еще боязно: как она выйдет к мужчинам — к Сергею Валентиновичу, к Валентину Викентьевичу? Голоса их гудели за стеной, в большой комнате.

А Сергей не мог нарадоваться, что слышит все лучше и лучше и что он дома, среди своих. Правда, с возвращением слуха перестал думать, как думал в лесу, что война для него кончена навсегда. Нет, он вообще не думал о завтрашнем дне. Когда тут думать? Со слухом возвратилась активность. Он брился — словно священнодействовал. Он слушал шум воды из крана как самую чудесную музыку. Помогал матери и Василине накрывать на стол и нарочно звенел бокалами. Правда, немного смущала мамина настороженность, но одновременно и трогала ее деликатность: мама не спросила, как он прожил это время — с последней побывки и особенно во время немецкого наступления, когда его контузило.

Еще больше порадовал его отец. Старый адвокат, горячий в суде, но сдержанный дома, целовал его не со слезами — с молодым смехом; так встречаются гимназические или университетские друзья. Он тоже в разговоре хитро обходил войну, немецкую оккупацию. Предупрежденный женой, что сын плохо слышит, Валентин Викентьевич нарочито громко говорил сам — вспоминал прошлое, довоенное прошлое. Впрочем, для серьезного разговора и времени не было еще. Они украшали стол, ожидая Лелю и Стасю. Наконец те вышли. Стася едва узнала Сергея. Кто этот худенький мальчик в белоснежной сорочке, в черной бархатной курточке, чистенький, с прилизанно-мокрыми волосами? Он! Как же он непохож на командира полка, на контуженого солдата! Как вести себя с этим человеком?

Старый Богунович галантно приблизился к ней, одетой в Лелино тесноватое платье, склонил голову в полупоклоне, взял ее руку и поцеловал. Стася страшна сконфузилась. Никто в жизни не целовал ее руки! А Сергею ударило в сердце: он вдруг сообразил, почему со Стасей так обходятся. И воспоминание о Мире обожгло его. Он весь сжался, замер и, казалось, снова оглох; какое-то мгновение не слышал ни громкого голоса отца, ни приглушенного — матери, ни звонкого смеха сестры.

Их посадили рядом — его и Стасю. Но по белой скатерти, как по снежному полю, покатилась красная косынка. От страшного видения он закрылся салфеткой — закрыл глаза, лицо… И вдруг затрясся в тяжелом немом рыдании.

Домашние знали — никогда он не был слезлив, поэтому очень испугались.

— Сережа! Мальчик мой! Что с тобой?

— Сережа! Братик!

— Ничего, ничего, это нервы, нервы…

— Не трогайте его! — сурово и властно сказала Стася. — Они убили его жену.

На миг все онемели. Даже старый адвокат, умевший многое оправдать, растерялся.

Первая опомнилась Мария Михайловна. Она почувствовала как бы облегчение, утешение, что жена его не эта крестьянка. Но тут же ей стало до сердечной боли стыдно. Боже милостивый, о чем она думает? Выходит, радуется в то время, когда нужно плакать по ее убитой невестке, ее дочери, которую она так и не увидела. Обняв сына, она заплакала. За ней — Леля.

Одна Стася сидела молчаливая, строго-холодная, независимая. Теперь она ничего не стеснялась и почувствовала себя не только отмытой от грязи, но и как бы освобожденной от всего — от этих панских условностей и даже от тех душевных тенет, в которых едва не запуталась сама. Ей хотелось есть: на столе столько вкусного! И хотелось скорее домой — в лес.

2

Возле гостиницы «Европа» стояли извозчики. На удивление много — пролеток двенадцать, им не хватало работы. Русские офицеры, штабисты Западного фронта в свое время умели шикануть; этим пользовались всяк на свой лад, немало развелось и извозчиков, хотя цены на лошадей за время войны неимоверно выросли: лошадей не хватало фронту.

Немцы по своей скупости столько не ездили. Для извозчиков наступили голодные дни.

Мать сказала:

— Возьмем извозчика. Ты слаб еще.

Сергей возразил:

— Нет-нет! Недалеко же!

Хотелось проверить себя. Дома из него действительно сделали больного. Странно, он и сам чувствовал себя больным, три дня пролежал в постели. Поднимался — кружилась голова; такая слабость была только в первые дни контузии, когда сидел в погребе, — в лесу чувствовал себя бодрее. Но дальше лежать не мог. Мучился от воспоминаний, винил себя, что не уберег Миру. Порывался навестить ее близких и вместе с тем боялся этой встречи, не знал, что скажет им, сможет ли сообщить о смерти дочери, сестры. Родители, Леля видели, как он мучается, как хочет пойти и как боится этого посещения. Мария Михайловна пыталась отговорить: окрепни немного, подлечись! Леля предложила: пусть он идет или с матерью, или с ней. Она же придумала легенду, за которую Сергей ухватился как за спасение. Естественно, мать не доверила его сестре, легкомысленной фантазерке. Придумку ее приняла, но пошла сама.

Из парадных дверей гостиницы вышел немецкий офицер. Натянул перчатки, поднял воротник — дул морозный ветер. Повернулся и быстро пошел было навстречу Богуновичам. Но потом вдруг подозвал извозчика — понравился или ездил уже с ним раньше — и с ловкостью человека, привыкшего, чтобы его возили, упал на сиденье. Отъехал.

Богунович прислонился к гранитной стене гостиницы.

Мать испугалась.

— Сережа! Тебе плохо? Ты так побледнел.

Он виновато улыбнулся, перевел дыхание.

— Ничего, мама. Мне показалось, это Зейфель. Тот, которого отпустил Бульба-Любецкий в обмен на меня и одного старика коммунара. Нет, не он. Однако… раньше я не думал, что мы можем встретиться. А теперь вдруг подумал: можем!

— Ах, Сережа, ты совсем болен.

— Да, мама. Я болен.

Такое честное признание Марию Михайловну еще больше испугало.

— И не знаю, когда выздоровлю. От своего горя. От них, — он кивнул в сторону Преображенской, по которой поехал офицер, — кто топчет мою землю… Видишь, я задыхаюсь от них.

Сказал это в полный голос, и мать боязливо оглянулась на извозчиков, знала эту публику — они все видят, все слышат; вот уже с интересом следят за молодым человеком и немолодой женщиной.

— Пошли, Сережа.

— Пошли, мама, пошли… — Он оторвался от стены и быстро зашагал на Соборную площадь, к ратуше, около которой ходил часовой. Может, ему нарочно хотелось пройти вблизи немца — проверить себя. Хотя куда тут денешься? По другую сторону, выше по площади, у дворца губернатора, тоже ходил немец с винтовкой. Всюду немцы! Всюду…

Молча спустились по Козьмодемьянской к Нижнему рынку.

Сергей еще с детства, с того времени, когда мать или Василина водили его за руку — чтобы не потерялся, — любил этот самый шумный в городе рынок. Здесь, как в Вавилоне, мешались все языки — белорусский, еврейский, русский, польский, татарский… Иногда казалось, что одни и те же люди говорят одновременно на всех языках. Здесь было интересно, весело. Аппетитно пахло от жаровен. Продавались самые вкусные куханы.