Выбрать главу

Пастушено сел, как-то обессиленно, по-стариковски натянул на плечи бекешу, уткнулся в бумаги. Но через несколько минут словно устыдился своего поступка — не прятаться же, в самом деле! — и повернулся к Богуновичу: лицо, как всегда, открытое, приветливое, глаза искренние.

Сергей давно говорил, что не встречал более искренних глаз, чем у Пастушенко. Мире как-то сказал. Та даже ревниво спросила: «А мои что — неискренние?»

Петр Петрович начал говорить не так, как только что — лишь бы ответить на вопрос, а с той доверительностью и честностью, которые давно уже породнили их, старого и молодого.

— Сергей Валентинович, голубчик. Конечно, я рад. За солдат, за народ мой. Но я человек… и у меня свои эмоции. Я тридцать лет в армии… Поймите, что это значит. Я знал, что когда-нибудь придется пойти в отставку. Поэтому мы с Марией Петровной купили у меня на родине, в Харьковской губернии, небольшое именьице. Сами понимаете, в имение это я не поеду. Кто меня там ждет? Маруся в Москву уехала, к дочери, к внукам. А я… Скажу вам честно, не хочется мне в Москву… Что там делать? Внуков нянчить? Не маленькие они уже, старшему двенадцать. А я чувствую себя еще молодым, еще на что-то способным… — засмеялся невесело. — О чем вы подумали? Закукарекал старый петух? Какой там петух! Старый лапоть. Ничего я уже не могу. Отвоевался.

Богунович слушал молча, не перебивая, не выдавая своей реакции на слова полковника, но хорошо понимая его.

Пастушенко эта его серьезная внимательность, наверное, смутила, он снова повернулся к столу, взвесил в руках толстую папку, сказал, будто оправдываясь:

— Вот готовлю бумаги для сдачи. Кому мы их сдадим? Военный архив остался? Не знаете? Архив нужно сохранить. И не стоит так сразу оглашать документы армии, которой не станет. Как и тайные договоры. Большевики совершают ошибку… — Он оглянулся на дверь. — Простите… Я демократ, но старомодный. Многого не понимаю.

Богунович не ответил про архив и договоры, его действительно это не интересовало. Сел на свое привычное место — напротив начальника штаба. Помолчал, заметив, что у Пастушенко дрожат руки, белые такие — барские, но словно покрытые ветвями синего дерева — толстыми венами.

До щемящей боли в сердце стало жаль старика.

— Слышали, что Черноземов рассказывал?

— О чем?

— Что говорил Ленин, провожая отряд на фронт. Отряд их — основа новой армии. И я верю — большевики создадут новую армию. Они называют ее рабоче-крестьянской. Будто старая армия не из рабочих, не из крестьян… Дело в том, в чьих руках она была, кто командовал… Пусть командуют рабочие… Таким, как наш Степанов, можно доверить. Но, думаю, Советы не могут не использовать опыт таких людей, как вы. Это было бы просто неразумно. Более того, это создало бы им большие трудности.

У полковника повеселели глаза.

— Вы так думаете?

— Убежден. Недаром и слово новое появилось: военспец.

— Воен-спец, — медленно, протяжно повторил Пастушенко непривычное слово, как бы проверяя его звучание, потом выговорил его быстро: — Военспец, — и покивал головой, усмехаясь какой-то мысли, которую, наверное, хотел высказать. Но помешала Мира. Она вошла в комнату, радостно возбужденная. Не поздоровавшись даже с Пастушенко, весело спросила:

— Вы слышали? Мир! Мне нужно написать листовку — обращение к солдатам. Где бумага?

— К чему вы будете теперь призывать их? — деликатно спросил Пастушенко.

— Чтобы, вернувшись домой, они тут же забирали землю, скот у помещиков, у кулаков. А кто будет против — того под ноготь, как окопных вшей, к стенке… Чтобы сволочь эта, контра…

На бледных щеках Пастушенко выступили свекольные пятна. Он поднялся, сказал вежливо, но голос его странно задрожал:

— Дитя мое! Зачем так? Зачем такая жестокость? Разве мало крови? — и вышел из комнаты.

Мира удивилась.

— Он что? Обиделся? Он не рад миру?

Богунович вздохнул.

Мира разозлилась.

— Не понимаю я ваших барских вздохов. Богунович ступил к ней, обнял за плечи, подвел к тому окну, из которого видна была конюшня — около нее толпились солдаты и крестьяне. Теперь он понял, что не жеребенок английских кровей появился на свет — люди прощаются, солдаты собираются домой. Поспешно собираются.

— А ты пойми… Пойми. Человек тридцать лет в армии. А теперь куда? В имение, купленное за честно заработанные деньги, поехать не может…

— Ах, ему имения жаль?

— Нет, не имения. Ты же видела, что Петру Петровичу ничего не жаль. Ему тяжело от неопределенности… Куда деваться? А ты — под ноготь, к стенке… Что ж, и его к стенке? Здорово обеднеет Россия, если ставить таких, как Петр Петрович, к стенке.

— Не обеднеет.

— Ты удивляешь меня. Ты же добрая. И умная. Ты — женщина… Мать будущая…

— Замолчи, пожалуйста! — жестко приказала Мира.

И сама замолчала. Но от окна не отошла. Стояла рядом и часто дышала, как при воспалении легких.

Долго стояли молча. Из конюшни вывели-таки Звезду, и солдат водил ее на длинном поводе. А вслед стайкой воробьев бежали дети. Одна девочка, самая маленькая, в платке и длинной материнской кофте, без конца спотыкалась и падала. Но тут же поднималась и снова бежала, бежала за старшими. Было в ее упорстве что-то и смешное, и трогательное.

Сергей даже вздрогнул от Мириного голоса, такой он был непривычно чужой, не по-женски жесткий:

— У него неопределенность… А у меня — определенность? Ему тяжело. Подумаешь, у него душа! А у меня что — балалайка! Мне, может, в сто раз тяжелее, однако я не хнычу…

— Отчего тебе тяжелее? — очень осторожно и тихо, почти шепотом, спросил Богунович.

— Отчего? — и язвительно: — От радости. Полная де-мо-би-ли-зация! Ты полетишь в свое теплое гнездышко. А я… я куда?

Сергей, удивленный, повернулся к ней.

— Как — куда? Ты что это! Мы же обо всем договорились. Ты что, играла со мной как кошка с мышкой? — От одной этой мысли его бросило в жар.

— Не играла. Но хорошо знаю, что твои родители… твоя мамочка ни за что не даст согласия на нашу женитьбу. Как же: фронтовая девка… еврейка…

— Не смей! — крикнул он.

— И ты послушаешься. Знаю я вас, буржуев! Вы добрые, пока мы вам нужны.

— Ты не веришь мне? — Сергея дрожь проняла от таких ее слов. С чего вдруг? Чем они вызваны? Давно ли он нес ее на руках и глаза ее светились счастьем?

— При чем здесь веришь или не веришь, — мягче, с большей рассудительностью сказала Мира. — Законы класса…

— Пойдем сегодня же повенчаемся!

Она отступила от него на два шага, черные глаза ее, и без того казавшиеся целыми озерами на исхудавшем от болезни лице, расширились и сыпали искрами гнева.

— Господин поручик! Вы часто забываете, что произошло в России. И — кто я такая.

Но Сергей схватил обе ее руки, крепко, до боли сжал их.

— Ну, ляпнул по привычке. Конечно, мы вступим в гражданский брак. В Совете.

Мира осторожно освободила руки, отошла от стола, так же осторожно, будто у нее что-то заболело, села на высокий стул, наклонилась вперед и закрыла лицо руками.

— Что с тобой?

Она ответила не сразу:

— Прости. И дай мне побыть одной.

Он схватил папаху, выбежал в коридор. Там увидел Пастушенко. Полковник сидел на чурбане перед печкой, в которой жарко пылали березовые дрова. Сергей попросил его:

— Дайте ей побыть одной. Она сказала не подумав…

— Я понимаю, голубчик… Я что… Я вас очень прошу… не нужно ее обижать. Не нужно.

2

Совет размещался в единственном на все село кирпичном здании — бывшей волостной управе. Но Филипп Калачик не любил там сидеть. Крестьяне шутили, что он, как сосунок, боится остаться без матери — Рудковского. Старик хитро усмехался. И действительно, не отставал от молодого большевика, ходил за ним, как короткая тень, катался, как калачик.

Рудковский, когда был не в настроении, иногда злился:

— Чего ты, дед, таскаешься за мной по пятам? Люди смеются.

— Браточка мой! Так учусь же.

— Чему?

— Руководить державой.

— Нашел учителя! Я что — министром был, что ли?

— А черт тебя знает, может, и был там, в Питере.

Недаром голова поседела. В твои-то годы. Ай-яй, у меня и то меньше седины.