— Не плачь по моей голове. А учиться нужно руководить одним селом, одним сельским Советом, а не державой…
— Кто знает, Антонка, кто знает. Может, меня Ленин к себе в помощники позовет.
— Нужны Ленину такие помощники!
— Не скажи, Антонка. Снился мне вчера сон. Вышел я, браточка, из волости, иду по улице, а навстречу человек. Не наш, одет по-городскому. Но знакомый, как брат все равно. Кто такой, думаю. И вдруг узнаю. Он! Холодно, а он в кепчонке. Здорово, говорит, Филипп Михайлов. А я за тобой. Собирайся в Питер, поможешь, говорит, мне. А то собралось там много умников, но такого, как ты, нет ни одного. Ах ты, бог мой, думаю. Как же так? Да тут черт принес Киловатиху. Заголосила на всю улицу, дурная баба. И Ленин исчез. Как испарился или вознесся. Вещий сон, Антонка.
Рудковский выслушал его с интересом: Калачик известный на всю округу выдумщик. Но не преминул уколоть старика:
— А знаешь, почему исчез вождь пролетариата? Учуял, что ты колбасы у кулака ел.
— А чтоб тебе добро было! Сколько ты будешь те колбасы поминать. У меня от них одна соль в горле осталась. А Ленина, Антонка, я вправду видел во сне. Хочу попу рассказать… чтобы он растолковал.
Рудковский гневно покраснел, шрам на щеке прямо фиолетовым сделался. Сурово поднялся, возвысился, молодой, рослый, над низеньким дедком, который сжался и сделался еще меньше, сморщил лицо — от страха или от натуги, чтобы не рассмеяться.
— Додумайся мне, старый баламут, еще к попу идти! Узнаю — враз вычищу из ячейки!
— Злой ты, Антон. Недаром тебя девки боятся. Даже вдовы. Ядя и та боится тебя. Ты хочешь сразу всех перековать. А мы — тресь.
— Боишься треснуть — к попу иди, к Киловатому, а не в партию большевиков.
Калачик, до этого усмехавшийся, вдруг вспылил:
— Антон! Ты хорошо знаешь, с кем мне по дороге, а с кем не по дороге. Не стебай по глазам!
Когда старик начинал злиться, Рудковский смущался. Почему-то именно в этих случаях он вдруг вспоминал, что по возрасту Филипп Михайлович — отец ему, что еще в шестом году он поднял батраков на барона, бунтовщики сожгли ригу с хлебом, и казаки исполосовали его нагайками, а потом посадили в виленскую тюрьму.
В тот солнечный февральский день батраки лопатили в амбаре семенное зерно. Зерно понемногу таяло — то солдаты выпросят, то кто-то из своих вынесет, — и Рудковский начал охранять семенной запас с чрезвычайной бдительностью, дрожал над каждым фунтом: скоро весна. Первый коллективный сев!
Калачик крутился рядом. Между ними снова произошел нелегкий разговор. Калачик сказал, что часть баронских семян нужно раздать беднякам из села: им дали землю, но сеять нечем.
Рудковский понимал, что нужно. Но бывший матрос хотел как можно быстрее вступить в коммунизм. Верил, что самый близкий путь туда — через коммуну. Сколько он сил приложил, сколько слов потратил, чтобы убедить в этом батраков, чтобы удержать их в имении, организовать коммуну. Он хорошо понимал: недосев, недород — и все его усилия пойдут прахом, коммуна развалится, батраки, имеющие права на землю, разделят ее и станут теми же крестьянами, кто бедняком, кто середняком, а кто, чего доброго, и в кулаки может со временем выбиться. Он знал зловещую силу частной собственности, боялся ее, этой силы, и ненавидел.
От раздвоенности чувств — дать или не давать — Рудковский был особенно зол. Он сказал Калачику еще в гумне:
— У Киловатого да Войтика ямы выгреби и раздай беднякам. Ты — Советская власть.
Его поддержали батрачки, веявшие ячмень и гречку.
Оба понимали, что могут поссориться при людях, поэтому вышли из амбара во двор. После полумрака солнце и снег ослепили их, они жмурились, особенно смешно — Калачик, лицо его сморщилось, как печеное яблоко.
— Браток ты мой, у Киловатого сына убили. Он после этого — зверь зверем. Сунься к нему — собак натравит, из дубальтовки, если хочешь, пальнет.
— Боишься за свое мягкое место? — едко бросил Рудковский.
— А что ты думаешь? И боюсь.
— Революционер — ничего не скажешь! Кулаков тебе жаль? Может, и барона жалеешь?
— Антон! — разозлился наконец и Калачик — не до смешков было, слишком серьезное дело.
— Да ты знаешь, что такое классовая борьба? — гремел на весь хозяйственный двор Рудковский.
Тут и нашел их Богунович. Помешал спору.
Они смолкли перед командиром полка, как мальчишки, захваченные врасплох во время потасовки.
Чувствуя, что его приход почему-то смутил местных руководителей, Богунович начал без дальних подходов, вступлений — прямо к делу:
— А я к вам за помощью.
— Снова хлеба? — вызверился Рудковский.
Богунович сообразил, что они, видно, говорили о хлебе, и, поскольку в этот раз пришел по другому поводу, почувствовал себя увереннее:
— Нет, не хлеба. Хочу… жениться. Но чтобы оформить по закону… По советскому. Не идти же нам в церковь…
И вдруг взвинченные, заведенные на крутой разговор, может, даже на ссору люди словно растаяли под ярким февральским солнцем. Лица их расплылись от добрейших улыбок.
— А чтоб тебе добро было! Да чтоб у тебя куча детей была! — весело выкрикнул Калачик.
А Рудковский сказал с иронией, показывая на старика:
— Так вот он перед тобой — наш архимандрит. Калачик, кажется, не на шутку испугался, набросился на своего идейного поводыря:
— А браточка ты мой, Антон! Что это ты из меня делаешь? Попа? Я и подступиться к такому делу не умею. Впервой же! Что нужно? Риза? Кадило?
— Я тебе накадилю! — пригрозил Рудковский. — Человек с серьезным делом пришел, а ты дурака валяешь, старый баламут.
— Антонка! Ей-богу ж не знаю, как это по-новому делается. Правда, что нужно? — уже совсем серьезно спросил председатель Совета, обращаясь одновременно и к Рудковскому и к Богуновичу.
Богунович сам не знал, что нужно. Он и церковного обряда не помнил: близких никого не женил, не выдавал замуж, венчание видел, когда учился еще в гимназии; в университете стал убежденным атеистом и церковь не посещал. Правда, позже, на фронте, ходил в церковь вместе со своими солдатами, и богослужение волновало его, может, потому, что так близко была смерть, подстерегала каждый день, не раз, едва выйдя из церкви, сменяли товарищей на передней линии — пусть и они помолятся! — и вынуждены были с ходу атаковать или контратаковать немцев. На фронте офицеры женились редко, во всяком случае, он только слышал о таких «окопных свадьбах». А нового, советского, порядка вступления в брак — так его, видимо, и нет еще! Кому теперь до свадеб!
Рудковский задумчиво поскреб затылок, сдвинув на глаза свою матросскую бескозырку; всю зиму человек проходил в легкой бескозырке, лишь несколько раз, в самые лютые морозы, Богунович видел его в зимней солдатской шапке.
— А что нужно? Книга нужна, чтобы записывать, кто родился, женился, умер… Не попу же записывать…
— Так и книги ж нет, Антонка.
— Значит, плохая ты власть. Книгой и той не обзавелся.
— А чтоб тебе добро было, Антон! — уже весело, чуть ли не с восторгом вскричал Калачик и сказал Богуновичу: — Вот учитель-мучитель.
— Мало в имении гроссбухов? — вел свое матрос. — Весь баронский кабинет завален.
— Верно, книгу найдем, — согласился Калачик и почесал затылок, сдвинув вперед облезший заячий треух тем же жестом, что Рудковский бескозырку, — будто передразнил, однако с серьезной озабоченностью спросил: — Думаешь, одна только книга нужна?
— А что еще?
— Э нет, Антон, так, брат ты мой, не пойдет! — с решительной и очень серьезной рассудительностью запротестовал старик.
— А как пойдет?
— А так пойдет… Родители должны быть.
— Какие родители? Что ты городишь?
— Нет родителей — пусть молодые выберут себе кто — отца, кто — мать. И дружки чтобы были. Без свидетелей венчать не буду!
— Ну, тебе-таки стоило бы в попы податься, — бросил добродушно Рудковский, в душе согласившись со всеми требованиями Калачика. Действительно, нужен же какой-то ритуал. На корабле вон какие ритуалы — по любому поводу: подъем флага, встреча гостя, начальника, военного корабля союзной державы…
Богунович тоже должен был признать, что в словах старого крестьянина есть мудрая народная логика, и, чтобы не терять времени, сказал: