Богуновичу стало стыдно за свою несдержанность. Однако и латыш — тоже порох. О латышах говорят, что они спокойная нация, а этот хватается, черт, за наган. Хорошо, Черноземов не дал воли своим эмоциям. А он, Богунович, видел, что кузнец может быть горячим. Волевой командир: в его пролетарском полку — дисциплина, какой он, кадровый офицер, позавидовал.
В тишине услышал Сергей, как за спиной у него тревожно дышит Мира. Понял: боится за него, боится, что за такие высказывания питерские большевики пришьют ему контрреволюцию. А она же, как никто, знает, что хотя он и беспартийный, но всей душой за революцию.
Сергею стало жаль жену: за одни сутки он несколько раз уже отмечал, что она все больше и больше становится похожей на его мать, в ней как бы пробудилась разом вся женственность.
Первым после молчания подал голос Черноземов:
— Ну, пошумели — и хватит. А теперь давайте спокойно подумаем.
— О чем?
— О том, например, что будем делать, если немцы начнут наступление.
Богунович вспомнил батареи, замеченные им, когда ходил к немцам, вспомнил донесения разведчиков, что перед ними свежая дивизия, представил картину немецкого наступления и, пожалуй, впервые за всю войну ужаснулся. Поднялся, взволнованно прошелся по комнате, остановился напротив Черноземова.
— Иван Филаретович, если немцы начнут наступать, мы будем сметены за час боя.
Черноземов опустил голову — как бы задумался над ответом. Потом оживился, сверкнул глазами, осмотрел сразу всех — Пастушенко, Скулоня, Миру. Однако остановил взгляд на Богуновиче.
— Что же ты предлагаешь? Открыть фронт без сопротивления? Сдать немцам Петроград, Москву? Пусть, кайзер душит революцию?
На это Богунович не знал, что ответить. Спросил неуверенно:
— А вы что предлагаете?
— Нужно стоять насмерть! — ответил Скулонь.
— Зачем пугаешь людей, Арвид? — тихо поправил своего комиссара Черноземов. — Будем стоять на жизнь. Нужно задержать немцев. До подхода новых полков Красной Армии. Рабочих полков. Мы можем рассчитывать на возмущение немецких солдат, которых генералы бросят в новую бойню. Два месяца перемирия, братание, большевистская агитация — все это не могло не просветить их мозги. Разве не так?
— Если вы дезертируете все, Петроградский полк все равно будет защищать свой участок… До последнего бойца! — все с той же решительностью, может, излишне пафосно сказал латыш. — Товарищ Ленин как говорил? Теперь мы все оборонцы…
— Мы не дезертиры! — возмутился Пастушенко, но тут же понизил голос и разъяснил: — Мы — военные люди, голубчик. Мы присягали… народу, революции. Конечно, мы будем стоять… Если будет приказ…
Богунович прислонился к косяку окна, чувствуя себя обессиленным, загнанным в угол, из которого не видно выхода. Все еще кипела злость на правительство, на главное командование. Что там делается наверху? Одна рука не знает, что творит другая? Такого даже при Керенском не было. Отдать приказ о демобилизации и через сутки отменить. Чем они думают?
Но огонь затухал. Богунович понимал, что поворот произошел не из-за чьего-то чудачества или сумасшествия. И не из-за ошибки адъютанта или телеграфиста. Что-то, конечно же, случилось. Петр Петрович сказал разумно: мы — военные люди. Да, мы готовы защищать свои позиции. Но с кем, полковник Пастушенко? С кем? Через неделю-другую мы останемся с вами вдвоем. Ну, еще Степанов, Мира… Может, несколько комитетчиков-большевиков, если комитет проголосует. Этими силами вы хотите остановить немцев? Наивно.
Почему вы смотрите на меня? Ожидаете, что скажу? Смешно. Господа… товарищи, я не фельдмаршал Кутузов. Я всего только поручик Богунович, возненавидевший войну через три месяца после того, как попал в окопы, по дурости своей, вольноопределяющимся. Если хотите знать, солдаты выбрали меня командиром за мою ненависть к войне. Я согласился, поверив в мир. А теперь я должен вести их на смерть?
Однако они действительно ожидают, что я скажу. А что сказать? Сложить с себя командование? Стать дезертиром? Нет! Дезертиром я не стану!
«Я знаю, этого не простила бы мне и ты», — сказал он Мире, приблизившись к ней, настороженной, почти испуганной. Вдруг захотелось взять ее за руку и повести из этой комнаты, где снова запахло кровью, подальше от линии фронта, туда, где тишина, мир, покой. А где он, покой? «Покой нам только снится».
Сергей взял Мирину руку и, к своему собственному удивлению, сказал:
— Вчера я женился. Это — моя жена. Поздравьте нас.
Стояли сильные февральские морозы. Возможно, последние перед весной. В такой собачий холод даже в самый разгар войны фронт замирал, люди, как кроты, забивались в землянки, уходили под землю. Офицеры пили водку и резались в карты. Солдаты в своих норах, там, где были печки и дрова, досыпали те часы, что не доспали во время боев.
Теперь было не до сна. Богуновичу не спалось и ночью, да и все в полку, видел, были возбуждены, хотя к тому, что подписание мира сорвано, относились по-разному: с горечью, разочарованием, недоумением. Этих людей Богунович понимал. Возмущали его те, кто одобрял «левых» и Троцкого. «Неужели и Назар радуется?» — думал он. Но заглянуть к соседу было недосуг, да и появилась боязнь оставлять полк. А вдруг самое страшное случится, когда он будет отсутствовать?
Он ездил из батальона в батальон, ходил из роты в роту. Заставлял солдат работать — привести в порядок оружие, укрепить пулеметные гнезда, позицию батареи. Обучил новых пулеметчиков и артиллеристов вместо тех, кто сам себя демобилизовал; дезертировал — слово было непопулярное, ведь, по существу, революция, Декреты о мире и о земле как бы дали каждому свободу решать — оставаться в армии или ехать делить и пахать землю.
Радовало лишь одно, что было неожиданностью: учились солдаты новым военным специальностям охотно. Может, потому что занятия чаще проходили в блиндаже, в тепле: батальоны занимали позиции близко к лесу и дров хватало.
А работать на морозе солдаты не хотели. Это удручало. Он понимал людей, потому что и сам почти со страхом думал по утрам, что придется немало часов провести под небесной крышей, под прекрасной, но очень уж настывшей голубизной; казалось, даже солнце излучало не тепло, а холод.
Однако, не приложив труда, невозможно было привести в божеский вид основательно запущенные за два с половиной месяца перемирия укрепления. А без них придется или удирать, подмазав пятки, от первой же немецкой атаки, или умирать бесславно, подставив себя под пули.
Что фронт в случае немецкого наступления удержать невозможно — это Богунович знал как «Отче наш». Но правы Черноземов, Скулонь, да и свои — Пастушенко, Степанов: кайзеровцам нужно показать, что русские не утратили способности защищать свою родину, что поход немцев в глубину русских земель, на Петроград, на Москву, не будет триумфальным, за каждую версту новой территории им придется дорого платить.
Только в таком случае могут протрезветь немецкие солдаты. Только в таком случае!
Он мысленно спорил с самим собой, с правительством, с Рудковским, с Бульбой, с унтерами, с солдатами, уклонявшимися от работ, с женой, пытавшейся доказывать, что наступать немцы не могут, ибо солдаты, познавшие, что такое мир, прошедшие через братание с русскими солдатами, набравшиеся революционного духа, при первом приказе о наступлении повернут штыки против своих генералов, офицеров. Он хотел верить в это, но не мог. И Пастушенко не верил. Степанов готов был поверить, но они с полковником лучше знали механизмы военной машины, особенно немецкой. «Заесть» эти механизмы может только в одном случае: если немцы встретят сопротивление. Первые же удары будут нанесены по всем правилам прусской военной стратегии и тактики — на уничтожение остатков русской армии.