Выбрать главу

Веря еще в чудо, он приказал без команды огонь не открывать. Странно, что его слушаются. Ни одного выстрела. Но это ненадолго. Еще минута — и у кого-то не выдержат нервы, кто-то выстрелит. А может произойти другое: солдаты вскочат и побегут сами — к станции, к имению. Спасайся кто как может. Позор! Нет, для солдат не позор. Позор для него. Что в таком случае делать ему? За ними он, конечно, не побежит. Остаться, как капитану тонущего корабля, до конца? Да, но не сдаваться же в плен. Тонуть… тонуть с помощью собственного нагана. Боже! Только, кажется, началась жизнь, пришло счастье… От мысли, что у него нет иного выхода, захолодало внутри. А может, пусть солдаты бегут? Такой вариант показался чуть ли не спасением. Спасением от позора. Они сняли бы с него ответственность за свои жизни, за свою кровь. Но никто не вскакивал, не бежал. Хоть бы одна голова поднялась над заснеженными брустверами. Затаились, притихли, будто завороженные, заколдованные видом немецких шеренг или громом их барабанов.

— Что делать? Будем воевать!

Командир батальона вздохнул:

— Сотрут они нас в снежную пыль, командир. Эх, была не была! Пойду сам лягу за пулемет. Погреюсь в последний раз. Веселей умирать будет.

Обреченность Комбата потрясла Богуновича. В сердце ударил новый страх, но уже не за полк, не за себя, не за судьбу страны. За одного очень дорогого человека — за Миру.

Вспомнилось, как он пожалел о своем решении перенести командный пункт сюда, в окопы, — пожалел в ту минуту, когда Мира решительно заявила, что пойдет с ними — с мужем, Пастушенко, Степановым.

Пытались отговорить ее — она и слушать не стала:

— Мне стыдно, что я не сделала этого раньше. Сижу, как секретарша, при штабе!.. А где должен быть большевистский агитатор?!

Сергей спохватился: Мира только что была рядом — и вдруг ее нет. Ага, вон где мелькает ее красная косынка, выбиваясь из-под воротника, — у пулемета. Стало немного спокойнее: жена словно под охраной самого надежного оружия.

Как медленно, однако, они идут! Не торопятся. Глубокий снег. А куда им торопиться? Под наши пули?

Неужели осталось одно, неизбежное, — дать команду открыть огонь? Поредеют их шеренги. Стена, наверное, ляжет в снег. Но у немцев есть другая сила — их артиллерия. От ее огня не спрячешься. На участке батальона всего три надежных блиндажа, по одному в каждой роте. Да и в те не полезешь, если не хочешь в плен. Выходит, все равно выход один — бежать в тыл всем, кто спасется от снарядов.

Богунович, чуть наклонив голову, прошел каких-то пять шагов по очищенному от снега окопу, упал грудью на бруствер рядом с Пастушенко.

— Что будем делать, Петр Петрович?

— Я молюсь богу, голубчик.

Сергея охватила злость: опытный, мудрый, спокойный человек, немало понюхавший пороху, полковник не придумал в такой момент ничего более действенного, чем молитва. Спросил с иронией, которой никогда раньше не позволял себе по отношению к Пастушенко:

— Надеетесь, бог поможет нам?

— Нам ничто не поможет, Сергей Валентинович.

— Я даю команду открыть огонь, — со злой решимостью сказал Богунович.

Он выпрямился в полный рост, глянул в одну сторону, потом в другую и… содрогнулся. Уже далеко от окопа навстречу страшной стене, что, колыхаясь, приближалась, бежала Мира — маленькая фигурка в солдатской шинели — и махала красной косынкой, словно приветствуя чужих солдат.

Первая шеренга немцев будто наткнулась на невидимую проволоку, нарушила строй, в стене образовались проломы.

Сергей рванулся на бруствер:

— Ми-ра!

Но Пастушенко схватил его за руку:

— Не нужно, дорогой мой. Не вылазьте. Вы не остановите ее. Побежите сами — будет хуже. По ней одной не будут стрелять. Не будут… Ее могут только взять в плен.

Тем временем косынка, хотя и отдалялась, казалось, заполыхала большим красным знаменем — Мира, остановившись шагах в пятидесяти от немцев, высоко подняла косынку над головой и махала ею.

Из наших окопов не было слышно ее слов, ветер относил их в сторону. Сильно запыхавшись, она успела выкрикнуть всего три слова — обращение, в силу которого так верила:

— Геноссе дойче зольдатэн!..

С немецкой стороны коротко стрекотнул пулемет, и фигурка в шинели упала как подкошенная в снег.

Ветер не погнал ее косынку в немецкую сторону, она плыла вдоль линии фронта — по снежной глади катился маленький красный клубочек, и, должно быть, не одному русскому солдату показалось, что это течет струйка алой крови агитаторши.

— Ми-ра!

Богунович царапал пальцами бруствер, ноги скользили по обледенелой стене окопа.

Но Пастушенко не дал ему вылезти — схватил за плечи, втянул назад в окоп.

— Не надо, голубчик! Не надо! Чем вы поможете? Какие звери! По женщине!

Вырвавшись, Сергей не полез на бруствер — бросился в блиндаж, крутанул ручку телефонного аппарата связи с батареей.

— Назар? Огонь! Назар! Огонь! Кроши их, гадов!

Выскочив из блиндажа, услышал, как стучали русские пулеметы, тяжко бухали винтовочные выстрелы.

Стремясь отомстить, солдаты готовы были броситься врукопашную. Сдержала их разве что батарея.

С шелестом пролетели над окопом гаубичные снаряды. Там, где залегла живая стена, взвихрились султаны снега и земли.

Но еще через минуту многоголосо рыкнули немецкие батареи. Снаряды их без пристрелки накрыли окопы.

2

Очнулся Богунович часа через три. С усилием раскрыл глаза. Стоял полумрак. Но это была не ночь — где-то далеко пробивался дневной свет. Сознание возвращалось постепенно. Сначала в голове, распухшей от боли, тяжело, как валун, шевельнулась самая простая мысль: где он, что с ним? На каком он свете? На этом? На том? Пришедшему в сознание человеку всегда хочется выяснить свое место на земле, потому что перво-наперво включается инстинкт самосохранения: только узнав, что с тобой, где ты, можно искать спасение. Боль, именно боль — мертвым не больно! — говорила, что он жив. Но где находится? В окопе? В блиндаже? Мрак, как в блиндаже. Но почему-то сильно пахнет конюшней. Откуда? Почему?

За войну он хорошо узнал, как пахнет смерть — трупы, свежая кровь, человеческая и лошадиная, гангренозные раны. Никогда они не пахли конюшней. Конем, его потом и навозом пахла жизнь: хлев, где лошади стоят, ранняя весна, когда возят навоз на поле, свежая пашня, а здесь, на войне, — передышка, когда не нужно убивать, а занимаешься мирным делом — чистишь своего скакуна, только что в разведке спасшего тебя от смерти, от плена, или того артиллерийского тяжеловоза, что в осеннюю распутицу, в непролазную грязь помог при отступлении, превратившемся в бегство, вывезти орудия.

Почему так сильно пахнет лошадьми? И при этом непривычная, глухая тишина — ни одного звука: ни голосов, ни фырканья, ни звона уздечек. «Где я? Что со мной?»

Ранен, без сомнения. Куда? В голову? Да, голова болит страшно. В ней как бы образовалась пустота, та ничейная полоса, которая простреливается врагом, поэтому невозможно ее пройти, пробежать. Можно только переползти. Так ползло его сознание: через провалы, пустоту — туда, назад, где было небо, люди, звуки… Звуки… Он услышал их — зловещий гром барабанов. И тогда память как бы прорвала плотину боли, преодолела мертвую зону. Все вдруг всплыло. Немецкая атака. Маленькая фигурка с красной косынкой в руке… А потом… потом косынка катилась по снегу…

На мгновение кровавый туман погасил сознание. Но всего на мгновение. Тут же будто не в глаза — в мозг ударил близкий дневной свет, и события выстроились в их логической последовательности.

Мира! Мира хотела остановить серую страшную стену своим словом. Она так верила в слово!..

Девочка моя наивная!

Богунович заплакал, застонал от боли.

Сразу же над ним склонилось знакомое лицо. Очень знакомое. Но Сергей не сразу узнал Пастушенко, настолько тот изменился — старичок с взлохмаченными седыми волосами, без шапки; по морщинистым щекам текут слезы. Пастушенко спросил: