Выбрать главу

— Больно, сынок?

Ничего военного в Петре Петровиче не осталось, только отцовское — глубокая мучительная боль за неразумных детей.

Сергей прочитал эту боль. Однако поразило иное: он видел, что Пастушенко шевелит губами, но ни одного слова не слышал.

Спросил сам:

— Где мы?

Своего голоса тоже не услышал. Тогда сообразил: тишина оттого, что он оглох.

Памятью услышал свист немецких снарядов, вспомнил, как его подбросило и, казалось, долго-долго несло в воздухе, но там, в небе, он еще некоторое время «держался на ногах», а потом перевернуло и камнем бросило вниз, ударило головой о мерзлый бруствер окопа. От удара он потерял сознание. И, выходит, оглох.

— Выпей воды, голубчик.

Пётр Петрович, протянув руку, взял у кого-то невидимого фляжку. Богунович ощутил присутствие вокруг других людей. Понял, что сказал полковник.

Появилось желание пить.

Мягкие ласковые руки приподняли его голову. Пастушенко поднес к губам кружку. Он жадно глотнул ледяной воды и закашлялся, От кашля, от натуги боль ударила с новой силой, и на какой-то миг он снова провалился в беспамятство. Но руки не опустили голову, подняли еще выше, его почти посадили.

Когда сознание вернулось, Сергей увидел лицо человека, поддерживающего его голову, — женское лицо с большими грустными глазами. Тоже знакомое лицо, очень знакомое. Но снова-таки не сразу узнал, кто эта женщина. А узнал — Стася! — и обрадовался ей, словно поверил, что только она может вернуть ему жизнь, силы. Но тут же обожгла другая мысль: а зачем ему жизнь, если нет Миры? Наверное, он заплакал, потому что Стася провела своей мягкой ладонью по его обмороженным почерневшим щекам. И прикосновением своим действительно вернула ему силы. Богунович совершенно ясно увидел, что находятся они в знакомой баронской конюшне, где вместе с лошадьми коммуны стояли их штабные лошади.

С глаз его будто сползла пелена кровавого тумана. Теперь он видел, что дневной свет цедится сквозь маленькие окна конюшни, в дальних стойлах, беззаботно жуя сено, стоят несколько лошадей, а ближе к нему, на полу, на навозе, сидят люди. Он даже оказался в состоянии отметить, что солдат его полка немного, большинство — батраки, коммунары, старые женщины, дети.

«Зачем они собрались здесь?» — подумал Сергей. Присутствие солдат он понимал: их, как и его, как Пастушенко, взяли в плен и заперли в конюшне перед тем, как погрузить в вагоны и отослать в Германию, в лагерь военнопленных. Но зачем здесь женщины? Он спросил об этом и опять не услышал своего голоса. По тому, как Стася начала отвечать ему — с возмущением что-то объяснять, понял, что голос у него не потерян, люди слышат его, и обрадовался этому.

С трудом поднял руку, дотронулся до своего уха, показывая, что ничего не слышит. Увидел глаза Петра Петровича, наполненные такой мукой и болью, что стало жаль его. Хотелось утешить старика. Но не хватило сил что-нибудь сказать, только подумал:

«Вам больно за меня, дорогой Петр Петрович? Не нужно, не переживайте. Я все сделал на земле…»

Но тут же вспомнил Миру, ее смерть, и горький комок распух в горле до того, что нечем стало дышать, перед глазами поплыл на этот раз желто-зеленый туман, сквозь который стремительно летела красная косынка — как язык горячего пламени. Заслонила Пастушенко, Стасю, всех людей… Нет, не заслонила, пролетела мимо. Из тумана, постепенно редевшего, снова выплыли озабоченные Стасины глаза. Женщина сама поила его, но уже не ледяной водой, а теплой, с запахом яблок — взваром, бутылку которого захватила с коммунарской кухни одна старая практичная женщина.

Вместе с силой взвар разбудил острую боль во всем теле. Богунович понял, что сильно окоченел, в нем застыла даже кровь, и теперь, согретая, больно колола тысячами иголок в ноги, в руки, в лицо, в грудь.

Только потом он узнал, что немцы долго не подбирали раненых, а пленных два часа держали в поле на студеном ветру.

Сознание прояснилось до восприятия всего окружающего.

Произошло самое страшное из того, чего он боялся.

И командир почувствовал себя виноватым. Нельзя было с таким поредевшим полком занимать оборону. Но петроградцы же заняли. Что у них?

Тревога за соседей — пожалуй, самое реальное возвращение из небытия в жизнь. Пусть она безрадостна, эта жизнь, и перспектива у всех у них мрачная — плен, но мысль о соседях связалась с мыслью о судьбе всего фронта, республики.

Неужели немцы пройдут маршем? Неужели нет силы, способной остановить их?

Пошевелив распухшими губами, Богунович спросил:

— Что у соседей? Где батарея?

Пастушенко грустно покачал головой.

Распахнулись ворота конюшни, впустив широкую реку дневного света.

Отделение солдат без касок, в шерстяных подшлемниках, туго обтягивающих головы, что делало их похожими на средневековых рыцарей, надевших кольчужные сетки, — бегом устремилось внутрь конюшни. Вид их, стремительность испугали женщин, те бросились из прохода в стойла, к стенам, к яслям. В проходе остались Пастушенко, Стася и Богунович. Стася прислонила контуженого командира к жердям стойла.

Сергей пощупал кобуру: защитить женщин, если солдаты начнут насильничать! Но кобура была пуста. Хотелось плакать от бессилия. Однако солдаты людей не тронули. Пробежали в глубину конюшни и вернулись назад, ведя за уздечки или за гривы лошадей.

Богунович с облегчением подумал: выводят лошадей — значит, собираются долго держать здесь пленных. Это немного утешило, потому что чувствовал, что сам пока не сможет встать на ноги, идти.

Ему не хотелось такого унижения — чтобы его несли. А покончить с собой без оружия непросто.

Вместе с тем появилась надежда: пройдет еще час-другой — и он сможет стоять на ногах. И тогда он постарается помочь этим людям хотя бы советом… Только бы встать на ноги. Но со двора вернулись те же солдаты. И тоже бегом. Теперь каждый из них нес пузатый красный баллон. Солдаты расставляли баллоны по всей длине прохода, с равными интервалами — по-немецки аккуратно.

Богунович, оглохший, едва начавший приходить в себя от контузии, не сразу сообразил, что происходит, зачем понадобились в конюшне баллоны. Пока не увидел, как встревожился Петр Петрович. Лохматый, в разорванной бекеше, полковник бросился к солдатам, схватил одного за плечо, что-то объяснял, показывая в ту сторону, где столпились батраки. Второй солдат грубо оттолкнул старика, так, что тот свалился рядом с Богуновичем. Но тут же вскочил и, протянув руки к коммунарам, закричал:

— Люди!.. Товарищи!.. Они хотят отравить нас газом!

Богунович словно услышал этот крик. Нет, не услышал — догадался по тому, как поднялись люди, сидевшие перед ним. А еще вдруг обратил внимание, что у каждого солдата висит через плечо тяжелая зеленая сумка.

Баллонов Богунович не видел среди трофеев. А сумку… сумку такую сам носил еще в пятнадцатом году. Немецкие противогазы! Их выдавали офицерам, пока не наделали своих, русских.

У него не было сил возмутиться, он не мог встать и, не слыша своего голоса, не очень верил, что крик его услышат другие. Да разве поможешь криком?!

Мира! Как она верила в немецких солдат, в революцию в Германии! Вот в этих солдат!.. Которые оборвали твою жизнь пулей, а нас задушат газом. Газом! Боже мой, боже! Что же это?

Немецкий солдат, стоявший над Богуновичем, вытянулся, как вытягиваются перед высоким начальством или по команде «смирно». Действительно, тут же появилось начальство — два немецких офицера, майор и лейтенант.

Майор показался Богуновичу знакомым. От напряжения памяти — откуда он мог знать этого офицера? — он снова будто всплыл в реальный мир, где через открытые ворота лился свет, пахло навозом и испуганно суетились люди, только голосов их не слышал — немо и глухо, как в могиле.

Пастушенко, видно было по его возбужденной мимике, что-то горячо доказывал майору.

Богунович узнал майора, как только рядом с ним появился монах в длинной, до пят, сутане. Монах — это сын барона Зейфеля Ёган, богослов! А немецкий майор — младший сын, бывший капитан штаба Ставки, тот, что когда-то, инспектируя их дивизию, в картежной игре вычистил карманы и кошельки чуть ли не у всех офицеров.