Выбрать главу

А между тем Ленин изобличал все более беспощадно:

— Вариантом той же фразистской бессмыслицы является утверждение Бухарина, Урицкого, Иоффе: сопротивляясь немецкому империализму, мы помогаем немецкой революции, мы приближаем этим победу Либкнехта над Вильгельмом. Да, победа Либкнехта избавит нас от последствий любой нашей глупости. Но неужели это оправдание глупости? Всякое ли сопротивление немецкому империализму помогает немецкой революции? Мы, марксисты, всегда гордились тем, что строгим учетом классовых сил и классовых взаимоотношений определяли целесообразность той или иной формы борьбы. Мы говорили: не всегда целесообразно восстание, без известных массовых предпосылок оно есть авантюра…

Георгий Ломов обычно делал вид, что слушает Ленина без особого внимания, как любого другого, чтобы подчеркнуть этим, что все они, члены ЦК, дескать, равны и ответственность за революцию у них равная. На этот раз Георгий Ипполитович высоко вскинул клинышек своей молодой бородки и слушал, хотя и не соглашаясь, не без восторга: какая логика! какая убежденность! Пафоса и у «левых» хватает, а вот такой теоретической глубины недостает. У Бухарина больше эмоций, чем теории.

— Ясно для всех, кроме разве что тех, кто опьянел от собственных фраз, что идти на серьезное повстанческое или военное столкновение заведомо без сил, заведомо без армии есть авантюра, не помогающая немецким рабочим, а затрудняющая их борьбу, облегчающая дело их врага и нашего врага.

Стасова лаконично записала в протоколе:

«Если мы отдадим Финляндию, Лифляндию и Эстляндию — революция не потеряна. Те перспективы, которыми вчера нас пугал тов. Иоффе, ни малейшим образом не губят революции».

Ломов, любивший «подводить итоги», чувствовал, что бессилен опровергнуть Ленина. Он ограничился в своем выступлении повторением «левых» лозунгов: «С максимальной энергией развивать нашу тактику всемирной революции».

Зиновьев как будто бы поддержал Ленина, но тяготел к Троцкому:

— Владимир Ильич говорит, — подчеркнул он свою близость к Ленину, — что, если немцы потребуют невмешательства в украинские дела, мы должны принять и это. Но вопрос — какого невмешательства? Поэтому я согласен с товарищем Троцким — узнать, чего они хотят.

Впервые в истории борьбы за мир большинство проголосовало за предложение Ленина. Против голосовали Бухарин, Урицкий, Ломов, Иоффе, Крестинский. Елена Дмитриевна Стасова, на которую сильно нажимали «левые», воздержалась.

Ленину и Троцкому было поручено выработать текст радиограммы. За содержание ее тоже пришлось бороться. «Левые» прямо-таки выходили из себя, не соглашаясь с ленинской мыслью, что Советское правительство готово принять и более тяжелые условия. Однако новое голосование закрепило победу Ленина.

Тогда Троцкий внес предложение, чтобы совместное решение ЦК партии большевиков и ЦК партии левых эсеров считать решением Совнаркома. Мол, поздно, все устали, дело неотложное, поэтому собирать Совнарком нет необходимости. А по существу, это был хитрый и зловещий ход. Троцкий хорошо знал эсеров. Люди, пролившие реки слез, рассуждая о судьбе русского мужика, готовы были с необычайной легкостью во имя фразы бросить этого несчастного мужика под немецкие пушки.

История не оставила следов совместного заседания Центральных Комитетов обеих партий, члены которых входили в правительство. Никакого протокола. Есть только один документ — отчет в московской газете «Социал-демократ». Не потому ли, что Московский комитет все еще держался «левых» взглядов?

Заметка так и называлась: «Война или мир?» В ней сообщалось:

«Ночью состоялось заседание Центрального Комитета большевиков и Центрального Комитета левых эсеров. Вначале заседали отдельно, затем было устроено совместное заседание. Определились два направления: одно за то, что Россия воевать не может и что необходимо подписать мир на тех условиях, которые нам диктуют, однако это направление оказалось в меньшинстве. Большинство держалось той точки зрения, что революция русская выдержит новое испытание; решено сопротивляться до последней возможности».

Это публиковалось после того, как в четыре часа ночи Совнарком утвердил ленинский текст телеграммы немецкому правительству и она была послана.

В пять часов утра Владимир Ильич засел наконец за статью «О революционной фразе». Он уже представлял ее объем — около двух десятков страниц. Писал с обычной скоростью. От левых фразеров летели ошметки, пух и перья.

Работу прервал Бонч-Бруевич.

Владимиру Дмитриевичу сказали караульные, что Ильич еще у себя в кабинете, в то время как все уже давно разошлись и даже охрану клонит в сон. Красноармеец сказал удивленно и восхищенно: «Когда Ильич только спит? Вот кто не дремлет на своем посту!»

Бонч-Бруевич вспомнил, как Ленин посоветовал ему пойти поспать. Было это в начале рабочего дня. Он послушался, днем поспал часа полтора, и это дало силы работать чуть ли не сутки.

Теперь им нужно как бы поменяться ролями. Конечно, у Ленина очень срочная работа, если после такого дня он остался в одиночестве за рабочим столом.

После короткого колебания Владимир Дмитриевич все-таки решился: он оторвет Ленина от работы и заставит пойти отдохнуть.

Однако в кабинет вошел не так решительно, как днем, — тихонько открыл дверь, тихонько притворил ее за собой и остановился у порога.

Ленин глянул на него почти недовольно, но, узнав в полумраке кабинета, протянул примирительно:

— А-а, это вы.

Горела только настольная зеленая лампа. Она освещала белым светом стол, бумагу и зеленым — лицо вождя. От этого неестественного освещения облик Ильича неузнаваемо изменился, что испугало Бонч-Бруевича. Однако оторвать Ленина от писания он не отважился. Стоял молча.

Ленин умел писать в больших залах, на шумных собраниях, под взглядами сотен людей. Но когда чувствовал взгляд одного человека, пусть даже близкого, жены или сестры, он смущался, ему казалось не совсем приличным не обращать внимания на присутствующего, игнорировать его. Так случилось и здесь.

Ленин написал абзац и поднял голову. Встал. Вышел из-за стола. Остановился перед Бонч-Бруевичем. Сказал строго, но весело:

— Вы невозможный человек, Владимир Дмитриевич. Что вы так смотрите? Таким взглядом испугать можно. Вы спали?

— Спал.

— Ну вот, пожалуйста, контрреволюция поднимает голову, а председатель Комиссии по борьбе с погромами спит.

— Вы мне приказали…

— Я — приказал? М-да… Вы правы. Спать-таки надо.

— Половина шестого, Владимир Ильич, — напомнил Бонч-Бруевич.

— Что вы говорите? — казалось, удивился Ленин, достал из кармашка жилета часы, глянул, улыбнулся: — Э-э, батенька, управляющему делами нельзя быть таким неточным. Всего двадцать три минуты, — и похвалил часы швейцарского производства: — Великолепная работа! Наша цель — научиться делать такие же совершенные машины. Для этого советский аппарат должен работать с точностью моих часов. — И вдруг, ступив еще ближе, сказал очень серьезно: — Что с военнопленными?

— Имеем сведения, что, несмотря на нашу чистку и эвакуацию многих тысяч пленных, выступление все же готовится. Те, кто организован и вооружен, скрылись в подполье.

— У русской буржуазии? У бывших ура-патриотов, ненавидевших каждого немца? Вот вам логика классовой борьбы! Садитесь и расскажите подробно.

Ленин вернулся в рабочее кресло и приготовился слушать.

Бонч-Бруевич сам был отличным конспиратором, недаром ему партия поручила охранять Ленина; он умел разгадать и раскрыть конспиративные хитрости врага. Кроме того, он был еще и хорошим пропагандистом.

Ленину особенно понравилось, что самые ценные показания дали не арестованные, а немецкие солдаты, с которыми Бонч-Бруевич наладил искренние отношения, чтобы с их помощью очистить город.

Офицер, бывший социалист, сам пришел и сообщил о наличии повстанческого центра и о появлении в Петрограде немецких тайных эмиссаров.

Владимир Дмитриевич докладывал объективно, но с излишней уверенностью, что их Комиссия и ЧК во главе с Дзержинским обезвредят любых контрреволюционеров.