Выбрать главу

Крестьяне не та аудитория, чтобы говорить им о высокой политике вот так, с нигилистическим отрицанием всего и вся. Чего доброго, фанатик Рудковский не поймет и поставит к стенке. А вообще Бульбе нравились эти люди, простые, открытые, даже в таких условиях веселые. И Рудковский нравился, хотя и был вовсе не весел. Да и откуда взяться веселью? У самого Бульбы, человека, смеявшегося на суде, где ему выносили смертный приговор, настроение хуже некуда, такое было единственный раз, когда получил через друзей известие о смерти в тюрьме Нади.

Бульба признал, что Рудковского он уважает. За убежденность. За целеустремленность. Делал революцию. Создал первую коммуну. И перед немецким наступлением не растерялся. Еще когда «русское славное воинство» (без иронии Бульба не мог) разбегалось, обрадовавшись перемирию, Рудковский сколачивал партизанский отряд. Стратег, чертов сын. Самородок.

И теперь полон решимости бороться. И нет сомнения — будет бить немцев.

С такими ребятами можно «погулять» по белорусскому лесу, почистить свет от погани.

В свою очередь, Рудковский, зная по рассказам Богуновича биографию Бульбы-Любецкого, тоже не мог не уважать его. Считал полезным иметь такого помощника — образованного офицера, бесстрашного человека и в то же время по-мужицки свойского, без барских мух в носу. Вон как хлопцы полюбили его за два дня! Правда, излишне горячая голова и много анархизма. Но это не страшно, это, может, даже хорошо для партизанства. Лишь бы не вел эсеровской агитации. Тут нужно сразу поставить его на место!

Рудковский сидел за столом в углу и читал старую, трехнедельной давности «Правду», еще с резолюциями Третьего съезда Советов. Больше читать было нечего. Чтение отвлекало от тяжелых мыслей — о судьбе коммунаров, о судьбе Филиппа Калачика — где он? что с ним? — о судьбе революции — вон какая силища двинулась на Россию! Кто ее остановит, если армия действительно развалилась? Кроме того, газетой, как броневым щитом, он отгораживался от злых, ехидных замечаний Бульбы, в которых все-таки хватало если не открытой эсеровщины, то анархизма.

Один из раненых громко стонал, хотя, казалось, был он не из самых тяжелых.

Бульба остановился над ним, цыкнул:

— Тихо ты! Не скули! Нагоняешь тоску на всех добрых людей. Подумаешь, поцарапало тебе задницу. Не подставляй под немецкие осколки.

Солдат сквозь слезы ответил:

— Эх, гражданин командир! А еще называешь себя социалистом!

Назара проняло, что солдат упрекнул его вот так — вежливо, но с презрением к эсерству; видимо, образованный парень, возможно, большевик! За два дня командования батареей у Бульбы не было времени узнать людей, тем более их партийную принадлежность, не до того было. Он склонился над солдатом, чтобы безобидной шуткой загладить свою бестактность. Хотел сказать: «Прости, брат, я неудачно пошутил. Все мы стонем. Только каждый по-своему: я ругаюсь, Рудковский читает газету». Но от ног солдата потянуло гнойным смрадом. Назар отшатнулся.

Воздух в лесничевке был тяжелый.

Лесник, не за страх, а за совесть служивший графу Хадкевичу, сразу после революции удрал, боясь мести крестьян. Изба месяца три не отапливалась, поэтому печь, пока нагрелась, безжалостно дымила и прокурила все — стены, одежду, людей. В избе ночевало человек двадцать, из них половина раненые. Пахло кровью, потом. Почти все курили, но табака не хватало, и в него домешивали сухой мох, листья, оставшиеся зимовать на молодом дубке за хлевом. Словом, самых разных запахов в лесничевке хватало. Но вот такого, гнойного, пока что не было. А Бульба, не раз выносивший из немецкого тыла своих раненых разведчиков, хорошо помнил этот зловещий запах и знал, что это такое. Гангрена. Террорист, не отступавший перед любым врагом, растерянно замолчал, настроение у него совсем упало. Вырвалось с отчаяньем:

— Эх, напиться бы, такую его!

Рудковский оторвался от газеты, сказал спокойно:

— Напейся.

— Чего?

— Вон вода в ведре.

Удивленный Бульба остановился перед столом.

— А ты, матрос, юморист. Только напрасно не слушаешь меня. В разведку должен был ехать я! С Мустафой. Где твои разведчики? Если не оказались перебежчиками…

— Ну, это ты мне брось! — с гневным выражением на лице поднялся за столом командир отряда.

Двое разведчиков на лошадях были посланы в имение и в село вчера вечером — узнать о судьбе коммунаров, полка, о немецких силах. Прошла ночь, прошло еще полдня, а разведчики не вернулись. Рудковский переживал особенно. Он сам понимал, что стряслась беда. И, не веря в бога, молился: только бы они не попали в плен.

Уж лучше сразу пуля. Больно ему было не только как командиру: один из разведчиков, семнадцатилетний тезка Антон, — его племянник, сын сестры. Как посмотреть Анне в глаза? Она так просила его беречь сына.

…Сосна бухнула так, что в лесничевке показалось, будто на поляне ударила гаубица. Кто мог подняться, схватили винтовки, бросились к дверям. Вслед за выбежавшими поползли к открытым дверям раненые. Свирепый ветер бросил им в лица заряды колючего снега, завыл в печной трубе.

Первым сообразил, что случилось, лесоруб Герась Леска: он хорошо помнил, как падает спиленное или сломанное дерево.

— Гумно! Хлопцы! Накрыло гумно!

Рудковский, побелевший, прыгая через сугробы, побежал к гумну. Бульба‑Любецкий не отставал от него.

Рудковский шептал:

— Ах, боже, одна беда не ходит.

Бульба сразу сообразил, что беда скорее всего невелика: сосна ударила по углу, примяла обветшавшую стену, но стропила осели на сложенную в гумне солому, и это не дало крыше обрушиться посередине, над током.

Крикнул:

— Живы вы там, хоробрые воины?

— Живы, — отозвался почти веселый голос.

— Черти! Слышь, командир, они еще смеются? А у нас душа в пятках. Эй вы, командир за вас богу молился.

Рудковский смутился:

— Ну, плетешь ты, капитан, черт знает что! Когда это я молился?

— Неважно когда. Главное, бог тебя слышит, хотя ты и большевик.

— Не мели чепуху!

— А я твой авторитет поднимаю…

Бульбу только зацепи, он в любой ситуации за словом в карман не полезет.

Рудковский властно скомандовал:

— В ворота не выходить! Выбирайтесь через крышу.

Парни начали вылезать по одному и скатывались с крыши в сугробы; их встречали смехом и шутками. Антона Рудковского все это веселье почти оскорбляло: ну что за беззаботность, когда положение — хуже не придумаешь. Назар Бульба лучше понимал людей и, хотя настроение у него было собачье, чудил напропалую и другим не давал унывать.

Для крестьян самое, наверно, тяжкое — сидеть без дела. Поэтому они охотно взялись за ремонт гумна, несмотря на стужу и метель.

Рудковский тоже решил, что только работа может отогнать тяжелые мысли, и тут же встал во главе строителей. Зазвенели пилы. Застучали топоры. Люди занялись делом.

А Бульба-Любецкий вдруг почувствовал себя лишним. Надо сказать, работать он умел: был, спасаясь от смертной казни, матросом, кочегаром, пастухом в Туркмении. Но за время войны ни разу не держал топора в руках. Отвык. А главное — не хотелось работать. Поймал себя на этом и на какое-то время ощутил, что он не нужен этим людям, которые с такой охотой валят лес, обтесывают жерди на стропила, разбирают старую стену и проломанную крышу. Почти со страхом подумал: на что же он годится? Убивать? У него и впрямь зудело внутри от желания вырваться на большак, разгромить немецкий обоз, захватить трофеи… шнапс…

Без дела пробирал холод, и Бульба вернулся в лесничевку. Здесь, в окружении раненых, ясно чувствуя гангренозный запах, Назар вдруг понял, что отчаянье его — от жалости к этим несчастным и к тем, кто остался навечно в окопах. Он подумал о Богуновиче. Где он? Что с ним? В плен Сергей сдаться не мог. Из тех, кто был в окопах, к отступающим батарейцам присоединилось всего два человека. Один рассказывал, что видел, как агитаторша выскочила с красным флагом навстречу немецким шеренгам и ее скосили пулеметы. К ней бросился командир полка…