Серафимов шлёпает ремёнными вожжами по худым бокам лошадей и не торопясь продолжает:
— Теперь, парень, тут всё одно что на позициях. Того гляди, стрельба пойдёт.
— А вы за кого, за наших?
— Тут все свои. Чужеземных тут нет. Я, парень, за правду, вот за кого. Наша правда мужицкая — вся в земле кроется. Сколько годов по земле ходим, и пашем, и сеем, и потом её поливаем и кровью, землю-то, а она всё не наша.
Серафимов молчит, затем мечтательно вздыхает:
— Ежели бы нам землю-то да себе взять, вот бы она, правда, и вышла!
Тут я замечаю, что лошади наши остановились. Нарядные господа в шляпах, с зонтиками в руках заполнили всю улицу.
— Где логика? — кричит кому-то господин с жирным лицом и размахивает лайковой перчаткой. — Мы представляем городскую думу, мы власть, а не вы! Где логика?
— А ну, осади, «логика»! Вам бы нашего брата в окопы!..
Привстав на передке повозки, я вижу матроса с винтовкой. Он упёрся прикладом в бок холеного господина, и тот, пятясь, кричит ошалелым, срывающимся голосом:
— Па-а-азвбльте, позвольте, здесь дамы, господин матрос!..
Я почти уверен, что дальше нас не пропустят: если уж таким господам нельзя, то нам и подавно.
Но матрос, увидев повозку, дружески кивает Серафимову и, повернувшись к своим товарищам, кричит:
— Эй, расступись, путь дай!
— Проезжай, не задерживайся, — отзываются из матросской цепи, перегородившей улицу.
И наша походная кухня катится дальше, в гущу вооружённых людей, заполнивших проспект. Лёгкий дымок вьётся вслед, запах кулеша разносится вокруг. То и дело слышны добродушные возгласы:
— Пищевая артиллерия движется!
— Эй, кашевар, хорош ли навар?
— Шрапнель с говядиной, щи с топором!
Толпа расступается, втягивая в себя повозку.
— Ой, парень, не выбраться нам отсюда, — говорит Серафимов.
Впереди нас огромная красная арка, такая же высокая, как дом. В полукруглом своде её темнеет площадь и видны освещенные окна.
— Вот он, царский дворец, гляди, парень, куда приехали, — говорит Серафимов.
Людей тут тоже много, они прижимаются к стенам и прячутся в подъездах домов. Чувствуется насторожённость. Тихо. Словно озадаченные тишиной, лошади останавливаются.
В широком квадрате нёба, как бы врезанном в мощный свод арки, я вижу тонкое белое облако. За ним в недосягаемой синеве трепещет далёкая звезда.
Сначала по-одному, потом группами к нашей походной кухне подбегают люди с винтовками.
— А, Серафимов! — кричат они. — Вот удружил, браток! Что у тебя? Кулеш? Эй, братцы, Серафимов кулеш привёз!
— Ну, парень, наши тут, — обрадованно говорит кашевар.
Лошади уже схвачены под уздцы и поставлены к стене под аркой.
Подошёл командир Малинин.
— Паренька-то давай к сторонке, сюда вот, за выступ. А то юнкера начнут пулять с перепугу, как бы греха не вышло, — говорит он и спрашивает Серафимова: — Это, никак, кременцовский своячок с тобой?
— Он самый, — отвечает кашевар. — А что же самого-то не видно?
— Я его в Смольный послал, связным. Ты гляди, чтоб парнишка не высовывался.
А Зимний дворец совсем рядом. Хорошо видны его тёмно-вишнёвые стены и большие светящиеся окна. В этом дворце жил царь. Теперь там министры-буржуи.
Серафимов открывает котёл, достаёт свою большую поварёшку и, мешая ею, приговаривает:
— Не толкайся, ребята, по очереди!
К нему тянутся со всех сторон закопчённые солдатские котелки.
Кашевар весело покрикивает, предлагает добавки.
— Доставай-ка кастрюлю, — говорит он мне немного погодя. — А то раздам всё, и тебе не достанется.
Я протягиваю кастрюлю и получаю её назад, наполненную доверху.
Котёл быстро пустеет. Слышно, как поварёшка шаркает по дну.
— Э, да тут камбуз[3] на колёсах! — слышится чей-то весёлый голос.
Два матроса — они волокут куда-то пулемёт — остановились перед нашей повозкой.
— Угощай, инфантерия:[4] с утра из экипажа.
— Да всё уж, — вяло отзывается кашевар. — Своим велено раздавать.
— А мы что же, чужие? — Высокий моряк сердито вытер пот со лба и потянул пулемёт дальше. — Ну их к дьяволу!..
У него скуластое лицо с густыми бровями. Второй, круглолицый, маленький, громко вздохнул и причмокнул губами с таким сожалением, что у меня стало нехорошо на душе.
Взглянув на кашевара, я понял, что он и сам испытывает неловкое чувство.
— Дяденька Серафимов, можно, я им нашу кастрюлю отдам? Вы не будете сердиться? — прошу я.
— И верно, парень, отдай, — с готовностью соглашается кашевар и сам зовёт их: — Эй, моряки!
Круглолицый обернулся, и я поспешно протянул ему хозяйкину кастрюлю с кулешом.
— Панфилов, греби назад! — весело закричал матрос, принимая от меня кастрюлю.
Высокий вернулся.
— Вот так-то другое дело, давай и ты с нами, — сказал он мне улыбаясь. — Ложка есть ещё?
Но ложки не было. Серафимов отдал уже две запасные ложки.
— На вот, держи мою. — Малинин вынимает из-за голенища ложку, белевшую в темноте, и даёт мне.
Такой вкусной еды, как этот солдатский кулеш, я ещё никогда в жизни не ел.
— А ты чего же, командир? Постишься, что ли? — спрашивает Панфилов.
— Перед боем воздержусь, — рассудительно отзывается Малинин.
— Боишься, что в живот ранят?
— Пуле не закажешь…
Командир всё вглядывается в темноту.
— Парламентёры[5] наши пошли во дворец да вот не возвращаются. Стало быть, министры, добром власть не отдадут. Надо на приступ идти, — говорит он.
— Нет, больше не могу. — Маленький матрос отодвигает от себя кастрюлю и тяжело вздыхает. — Живот тугой стал, как барабан!
Из темноты появился молодой человек в светлой студенческой шинели. Волнистые волосы его развеваются, глаза блестят.
— Друзья! — кричит он матросам. — Вы здесь, санкюлоты?[6]
— Давай к нам! Тут кулеш больно славный, попробуй только, за уши не оттащишь, — зовёт Панфилов и приятельски обнимает студента за плечи.
— Спасибо, спасибо, братцы! Вы все такие хорошие, вы сами не знаете, какие вы хорошие. — Студент берёт протянутую ему ложку, но есть он не может и виновато улыбается. — Сейчас не до еды, право… Я счастлив, верите, счастлив! «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые!..»[7]
По ту сторону дворца, за Невой, раздаётся выстрел и гулом отзывается в стенах зданий.
— Петропавловская крепость бьёт! — определяет Панфилов.
Оба моряка, как по команде, хватаются за дужку пулемёта и, увлекая за собой студента, скрываются в темноте.
Слева, где видны тёмные силуэты деревьев, часто щёлкают винтовочные выстрелы. Слышно, как пули стучит по поленницам, заслонившим ворота дворца.
Но перестрелка сразу смолкает.
— Чего ждём? — сердится Малинин. — Пришли с оружием, а всё уговариваем ихнего брата.
— Довольно долго стоит тишина.
— Никак, посыльный из Смольного? — говорит кто-то.
Я вижу человека с забинтованной головой. Он пробирается к нам через толпу.
— Кременцов, — окликает кашевар, — ты, что ли?
— Я самый.
Человек подходит к повозке. Теперь и я узнаю его. Это бабушкин внук Митрий.
— И ты тут? — удивляется он, увидев меня, — Гляди проворный какой!
Митрия тотчас окружают красногвардейцы.
— Был в Смольном?
— А как же! Записку от Ленина принёс, комиссару отдал. — Обрадованный, что оказался среди своих, Кременцов жадно курит предложенную ему самокрутку.
— Ты Ленина сам видел? — спрашивает Малинин.
— А как же!
— Вот как меня?
— Как тебя.
— Да ты расскажи толком, по порядку.
— Можно и по порядку, — охотно соглашается Митрий. — Добрался я, братцы мой, до Смольного, — начинает он, прислонившись спиной к нашей повозке. — А там уж таких, как я, полный коридор, не протиснешься. Всё связные. «Где же, спрашиваю, тут Военно-революционный комитет?» — «А ты, говорят, ищи комнату восемьдесят пятую». Ладно. Нашёл, открываю дверь, гляжу — стоят трое у стола, карту разглядывают. «Так и так, говорю, наши к Зимнему подошли…» И только хотел доложить, как мы сегодня пушки у юнкеров забрали, входит ещё один, собой крепкий, пальто нараспашку, в кепке, обыкновенный вроде человек.
6
Санкюлоты — так во времена Великой французской революции (конец XVIII века) называли революционеров.