— И кого это хоронят? Отчего собралось столько народу? — спросила церковная сторожиха.
Проститься с Сотирисом пришли не только соседи, но и Мильтос со своими товарищами и много не знакомых Петросу юношей и девушек с целыми охапками цветов. Пришли и три маленькие царицы. Старшая, Мура, принесла большой поднос с кутьей из белой муки, а посередине серебряными конфетами и другими, поменьше, было выложено «Сотирис».
«Мы зажарим маленьких цариц в печке…» Священник читал заупокойную молитву, а Петрос смотрел на банду Сотириса, которая стояла в стороне, не сводя глаз с кутьи. И вдруг, точно по знаку Сотириса, мальчишки бросились к подносу и, хватая кутью руками, стали поспешно запихивать ее в рот.
— Позор! — сказал господин «Сливочное, оливковое масло, зитамин».
— Порадуется душа Сотириса, — пробормотала мама Петроса.
Когда церковная служба кончилась, Мильтос и его товарищи запели песню, песню Дросулы:
Песню подхватили все. Веселую, живую, жизнерадостную песню, которая не замолкла и тогда, когда над Сотирисом насыпали холмик земли и Антигона вместе с другими девушками покрыла его цветами.
— Позор! Петь на похоронах?! — сказал господин «Масло» и, взяв маму Сотириса под руку, первый направился к воротам.
Петрос ушел с кладбища последним. Солнце грело, но уже не припекало. Оно золотило вокруг кресты и мраморные надгробия. Под ногами у Петроса лежали рассыпавшиеся серебряные конфеты. Он подобрал их и кинул подальше, как раньше они вместе с Сотирисом бросали гвозди под колеса грузовиков… еще тогда…
— Тупак урелтиг! — стиснув зубы, упрямо проговорил Петрос и вытер тыльной стороной ладони безудержно бежавшие слезы.
12 октября 1944 года. Если бы не пропал Тодорос, Петрос мог бы написать у него на панцире эту дату. Черепахи живут по сто лет, и тогда хотя бы один век люди не забывали, что в этот день была освобождена от оккупантов вся Греция…
Теперь Дросула вывела бы на большом транспаранте зеленой несмываемой краской слово «свобода». Она любила это слово и сама написала бы его. Если бы не погиб Сотирис, он свистнул бы сейчас Петросу, и они, скатившись кубарем с лестницы, вышли бы вдвоем на улицы свободных Афин.
Немцы бежали! Точней, их прогнали, сражаясь за каждый дом, каждую дверь. Звонили в колокола. Еще на рассвете люди открыли ставни, распахнули окна и вывесили на балконах флаги. Мама с итальянцем на скорую руку смастерили флаг из простыни и голубых лоскутьев. Покинув свое убежище, Рита на заре пришла к Антигоне. У нее не осталось никого из близких, кроме этой подруги и, может быть, дяди Ангелоса… Когда он высадится с десантом и «освободит» свободную уже Грецию… «Англичанин не придет». Прав оказался Гарибальди. Вот-вот появится и Яннис! Какая-то женщина на улице кричала, что растворили двери тюрем.
— Ты скажешь Яннису? — приставал Петрос к сестре.
— А что мне ему говорить? — она притворилась, что не понимает вопроса.
— Что ты влюблена в него.
— Все прошло, — протянула Антигона. — Теперь я ни в кого не влюблена. Теперь начинается новая жизнь.
Петрос, Антигона и Рита стояли на балконе, и Антигона простерла вперед обе руки, словно хотела улететь.
По улице шел народ с флагами и песнями.
«Когда, Одуванчик, кончится война…»
— Хватит, Гарибальди, возиться с флагом. Пойдем на улицу, — донесся из столовой дедушкин голос.
Они выйдут на улицу и не будут бояться, что кто-нибудь прицелится им в самое сердце. Больше никогда. Больше никогда.
Уже совсем рассвело. Осеннее небо стало медового цвета. «Мне, Одуванчик, надоел светло-голубой цвет». Если бы Петрос был маленьким мальчиком, он мог бы представить себе, как Ахиллес въезжает в Афины верхом на коне с обнаженным мечом в руке и на самой большой площади ставит памятник Дросуле. «Передай Одуванчику, что первый освобожденный квартал в Афинах мы назовем именем Дросулы…» Но Петрос уже стал большим. Решетка на балконе доходила ему до пояса. Кто-то с улицы помахал ему рукой. Это шла банда Сотириса. Мальчишки несли картонного Гитлера и виселицу. Дергали за веревку, и Гитлер повисал в петле. И распевали во всю глотку:
— Иду! — крикнул Петрос и, сбежав по лестнице, присоединился к ним, хотя был уже совсем взрослым, — тринадцать лет дело нешуточное!