К моменту реформы сорок седьмого года у Пименова было спрятано девятьсот тысяч. Обменять он решился только семь, и взяло его ожесточение: «Снова, значит, голь и голод?» Так и пошло - он заново испытал страх перед нищетой, а потом этот изначальный импульс сделался его вторым «я», и он уже позабыл о боязни быть голодным, он просто затевал одну махинацию следом за другой, а деньги складывал в тайник, не считая. Когда «погорел» Налбандов, он впервые за много лет испытал острое чувство страха, но он знал, что взять его трудно: документация велась, как всегда, точно; «фирмой» он только пугал Проскурякова, на самом деле он работал в одиночку, «по-волчьи». Налбандов был единственным человеком, посвященным в его дела. Почувствовав, что петля стягивается, Пименов полетел в Пригорск, а потом уже, вернувшись в Москву, он мучительно думал, как бы ему отменить затеянное, но даже если бы он полетел обратно, все равно Налбандова он перехватить уже не мог. Он, как ему казалось поначалу, все рассчитал верно. На фабрике всех запугал бандитами, а Налбандову предложил «самому исправить глупость». Он говорил ему той ночью в шалаше за стаканом водки: «Чудак, дело, как мычание, простое! Берешь камни, дверь оставляешь незапертой и возвращаешься сюда. Милиции что делать? Искать. А кого ей искать? Не нас же с тобой, верно? У нас с тобой ключи, мы по ночам в склад не ходим, да и нет нас здесь, в отъезде мы. Кто воровал? А мы зарплату не за это получаем. Это ваше дело, вы ищите, а с нас груз подозрений снимайте». И, только прилетев в Москву, Пименов испугался.
«Что ж я наделал, дурила? - думал он. - Что?! Зачем мне надо было Налбандова подводить под выстрел? Почему я только благополучное для себя допускал? Теперь я замазан кровью, а раньше-то можно было «особо крупное» отбить, можно было халатность на себя взять… Нет, попадись им в руки Налбандов - никакая халатность не прошла бы. Вот чего я испугался».
Цепь его логических построений кончалась, когда он думал о возможном аресте. Он холодел, ярость сменяла страх, а может быть, дополняла его, делая его слепым, жилистым и сильным, очень сильным.
Позвонив в Пригорск, он затаенно мечтал услышать, что вохровец или убил Налбандова, или задержал его без выстрела. Тогда бы он мог не торопясь и без приливов яростного страха прикинуть линию поведения на случаи возможного провала. Но, услыхав про ранение Налбандова и про то, что с ним беседовал Костенко, он понял, что с прежней жизнью покончено раз и навсегда, - Налбандов все рассказал, и про имитацию ограбления тоже. Он понял это поначалу интуитивно, несколько даже отстраненно. Понадобилось время, чтобы он осознал всю безнадежность своего положения, а уже осознав это, выработал график жизни, подчинив ее только одной цели - затаившись, переждать. Однажды он спросил себя: «А что дальше?» Ответить он не смог и увидел в тот миг свое лицо в зеркале - землистое лицо, все в морщинах, и глаза пустые, льдистые от страха и тоски. Он тогда потянулся к бутылке, но пить не стал - заставил себя не пить. «Если начну пить - тогда каюк, тогда лучше голову под электричку. Один миг - и никакой боли. Нет, надо жить. Им надо меня искать, им надо доказывать и про Налбандова, и про «фирму», а мне надо закусить губу и жить! А там посмотрим. Только б выжить…»
3
Каждую субботу Садчиков уезжал за грибами и возвращался вечером в воскресенье. Он любил ночевать у костра, где-нибудь на берегу озера. Подстелив еловых лап, он укутывался в плащ-палатку и долго лежал возле костра. В те долгие ночные часы он не спал, а просто смотрел в огонь, ни о чем не думая, иногда шепотком затягивая фронтовые песни, но до конца допеть ни одну не мог: помнил он только первые куплеты.
Домой Садчиков норовил приехать с последней электричкой, тихонько раздеться в прихожей, отнести грибы на кухню, почистить их и замочить в соленой воде. Он ходил по квартире на цыпочках, но все равно умудрялся разбудить жену.
- Неужели нельзя аккуратней двигаться? - сердито кричала Галя из спальни и громко захлопывала дверь. - У меня завтра операция!