Михаил Глинка
Петровская набережная
Завтра или послезавтра
В те семь или десять дней, которые судьба Мити Нелидова раздумывала, куда ей теперь повернуть, он, взглядывая в окно, видел вдали залив и темно-серый силуэт линкора, тяжело придавивший дождливый горизонт.
Возможно, что постоянное разглядывание Митей такого именно пейзажа и подтолкнуло все дальнейшее, хотя неподалеку от линкора он оказался тогда вполне случайно. Но между последним экзаменом и тем днем, когда стало известно, кто принят, было больше недели, и, не зная, как дождаться, Митя маялся. Маялась и бабушка.
В списке того, что принадлежало Мите и его бабушке, и при этом принадлежало только им, были два пункта: 1 — каменный фундамент сгоревшего от бомбы двухэтажного дома под Новгородом и 2 — постоянные телефонные звонки бабушке от человека, который считал, что как-то до войны он остался жив только потому, что его спас Митин отец.
Благодаря этому второму пункту Митя и оказался на берегу Финского залива. Там семья этого человека снимала на июль половину избы.
Залив был рядом, за огородами, и над ним нависала круча обрыва. В обрыве кто-то выкопал пещерку-кресло и досочку положил, чтобы не застыть, и если сесть глубоко в нишу, только залив оказывался виден — залив, залив и залив — да если чуть высунуться и глянуть влево, то и линкор.
Митя приходил сюда каждый день и не сказать, чтобы думал о чем-то, просто вся неделя эта у него была сплошным ожиданием. Во время экзаменов он запарился так, что днем вдруг начинал клевать носом, сейчас пришел в себя, и, когда утром видел на улице почтальоншу, замирал и было не вздохнуть, хоть и знал, что ждать еще рано. И каждый день, после прихода почты, он убегал к заливу и скрывался в свою пещерку.
Даже когда совсем спокойным бывал залив, какой-то призрак шума все же непрестанно над ним стоял, и в этом непрестанном неспокойствии и крики чаек, и шорох струйки песка у Мити за плечом, и докатившийся издали вздох взрыва — на фортах рвали оставшиеся с войны мины — слышались словно из-под одеяла.
Как-то раз он забрался в свое гнездо еще при хорошей погоде, но уже вскоре и небо, и белый столбик дальнего маяка, и заусенцы Кронштадта, что высовывались из воды далеко справа, — все приобрело другой не то чтобы цвет, но отблеск, и Митя почувствовал, как сзади к обрыву подкрадывается туча. Небо вдали стало беспомощно белесым, а залив внизу — совсем жидким, лишь в глубине его мерещилась густая тяжесть. Ветра совсем не стало. Желтовато и ярко сквозило сбоку холодноватое солнце, все смолкло, боясь шелохнуться, и только стрижи, что жили в обрыве, закричали резко и тревожно, проносясь перед самой пещерой.
Внизу у воды шла вдоль берега девочка. Он видел ее здесь почти каждый день, но не знал, видела ли она его. Как-то, остановившись, она даже посмотрела вверх, но, должно быть, ее интересовала вовсе не пещера, а гнезда стрижей или то, сколько от низа до верха разноцветных песчаных слоев.
Девочка была старше Мити. На ней была широкая юбка, и, когда налетел ветер, девочка села на песок и прижала юбку к песку руками. А ветер за это накинулся на ее волосы. Они были и светлые, и темные. Прядка такая, прядка этакая.
Он приходил сюда вовсе не ради этой девочки. Просто, зная, что она может пройти внизу, он ее уже ждал. Иногда он брал с собой книжку, но только клал ее на колени, не открывая.
Ветер налетел и снова сник, как бывает перед дождем, девочка встала с песка, огладила юбку, и, не взглянув больше вверх, пошла, а он остался сидеть в своем убежище и вдруг почувствовал (хотя телеграмму принесли только через два дня), что опять (а в первый раз это было, когда, восьмилетнего, его увозили из того лесного городка, где они с мамой и бабушкой, а потом только с бабушкой прожили войну), что опять отщелкнулась на каких-то главных счетах костяшка. Не будет уже того, что было. Было и кончилось.
На берегу снова не стало ни души. Он вылез из своего укрытия и побежал наверх в деревню. Небо чернело все больше, и, когда над косогором пронесся еще один шквал, вся трава по склону из зеленой превратилась в седую и косогор стал светлее неба. Митя оглянулся на залив. Там, где стоял линкор, вдруг не оказалось ничего, только в стороне, уже в зоне косого темного клина, что соединял теперь залив с тучей, маячило черное пятно. Линкор уходил с того места, на котором Митя привык его видеть.
Шурик
Те, кого приняли, клубились в большой спальне и в коридоре. В кладовую стояла очередь. Мите достались не досушенные до конца простыни, но полотенце было сухое и плоское, как вафля.
— Хорошее даю полотенце, — тяжело напирая на «о», сказал бельевой мичман. — И чтоб не рвать у меня.
— У себя рвать! — пискнули сзади.
Мичман выпрямился от стопки белья.
— Остряки на гражданке остались. — сказал он. — Да и там помалкивают. Поняли?
Очередь затихла.
Но когда Митя с бельем под мышкой вошел в спальню, ему показалось, что он в сумасшедшем доме: незнакомые мальчишки носились из конца в конец с развевающимися простынями, прыгали через койки, дрались подушками. Митя стал искать незанятую койку. Но повсюду на матрацах лежали чьи-нибудь вещи. Один мальчишка лежал поперек двух коек сразу.
— Занято, занято! — отвечали Мите. — Здесь не ищи.
Он прошел в спальню из конца в конец, прошел второй раз — свободных коек не было. И тут он наткнулся на Шурика. У Шурика была койка, но не было белья, и он, кажется, не собирался вставать из-за него в очередь.
— Давай ко мне, беспризорник, — милостиво, но презрительно сказал он. — Размещу. Пропадешь ведь.
Такого изящного, такого точеного смуглого мальчика Митя в жизни своей не встречал. Шурик был как маленький креол из книг Фенимора Купера: ореховая кожа, большие серые глаза и величаво поднятый подбородок.
— За наволочками стоять, — гордо бросил Шурик. — Да провались они.
Митя по росту был в середине принятых. Шурик оказался ему чуть выше плеча. Вместе они весили, верно, килограммов шестьдесят.
Койку они стелили так долго, будто строили дом. Нижнюю простыню подоткнули под матрац, но при этом получилось что-то такое ровное и общее, что Митя, как бы поправляя, стал лепить вдоль матраца разделительный гребешок. Шурик посмотрел-посмотрел, и принялся помогать. Когда они накрыли получившееся одеялом, стало похоже, будто они спрятали под одеялом доску. Одеяло они подоткнули.
— Ну, беспризорник, — сказал Шурик, — давай, забрасывайся.
— Лучше ты первый, — сказал Митя. Он сказал это и подошел к окну, а за окном было совсем темно, только Нева светлела, да на фоне светлой воды медленно шел черный человечек с собакой. И очень захотелось туда, где тихо и можно идти куда хочешь.
— Ну, я кому говорю? — строго и громко сказал сзади Шурик. — Чья койка? Кто командир койки? Залезай.
Мите стало не по себе. Кругом лежали по койкам незнакомые мальчишки и вертели головами, выискивая, над чем бы посмеяться. Но Шурик на них не обращал внимания. Митя скинул брюки, бросил их на табуретку и полез в свой пенал. Задев Митю несколько раз, залез и Шурик.
Спальня (ее сразу же все стали называть кубриком) гудела разговором.
— Ты, того, только храпеть не вздумай, — прилаживаясь к подушке, деловито приказал Шурик.
— Да я…
— Я тогда тебе сразу нос зажму. Понял? Не посмотрю, что ты гость.
— Да я…
— Ты лучше сразу мне скажи, — не унимался Шурик. — Потом хуже будет, если только разбудишь.
— Да не храплю я. С чего ты взял?
— Интересно, а откуда ты это знаешь? — подозрительно спросил Шурик. — Ну откуда? Не может человек знать, храпит он или нет. Потому что если бы знал… ну, признавайся!
Признаваться было не в чем. Он пожал плечом под одеялом. Вышло довольно глупо.
— Ну так что? — спросил Шурик. — Признаешься или трусить будем?
— Слушай, — сказал Митя. — Заткнись. Надоело уже.
— Что?!