Когда в училище поступал Митя Нелидов, принимали уже не с десяти лет, а с двенадцати, новых мундиров не шили, а на парадах училище донашивало то, что было сшито раньше. Ждали отмены мундиров. Так и случилось, и года через два эти великолепные тонкого сукна изделия пошли на ежедневный снос вместо синей робы. В них ходили в баню, чистили картошку, мели дворы.
Второй особенностью училищного гардероба были ночные рубашки.
Русскому флоту на внимание к частностям его обмундирования давно и устойчиво не везло. Даже Петр Великий, при всей своей фанатической любви к флоту и при страсти регламентировать не то что государственное и общее, но даже мельчайшее и частное, не дал флоту не только письменного указа, но даже устного намека: в чем офицеру и матросу быть вседенно одетым. За Петром грянул век женских правлений, и дочь Петра, к примеру, процарствовав двадцать лет, умерла, не зная, что Британия находится на островах, а придворную гвардию, что ни год, переодевала и переобмундировывала, столичным полкам хоть и реже, но тоже споро меняли мундиры и плюмажи, флот же оставался в тени. Уже прогнили днища двух поколений русских военных кораблей, уже не осталось не только участников, но даже современников Гангута, уже давно отпылал пожар Чесмы, а русские адмиралы, не говоря уже о моряках рангом ниже, еще одевались как бог на душу положит — флотской формы все не вводили. Вестимо, что вопрос, в чем спать ночью, последний из серии «А в чем?…», востребовал, по традиции флота, времени, и немалого.
Митя Нелидов оказался на флоте еще до того, как этот вопрос решился.
В чем же спать морячку, наверное, думали устроители училища. Может, как всегда, из затруднения выведет тельняшка? Выведет, конечно, если забыть о том, что тельняшка — это дневная рабочая фуфайка. Именно в ней моряк совершает самые специфически корабельные работы: отколачивает старую краску и ржавчину, красит суриком и нитрой, моет содой и керосином; при погрузке и отгрузке у матроса, одетого в тельняшку, на плече то хвост лежавшего на причале кабеля, то мороженая коровья нога, то баллон, то мешок. И весь день на матросе тельняшка.
Матросу парусного флота, завербованному на корабль в дыму кабака, можно спать в чем угодно.
Но в чем спать мальчикам, которых готовят к тому, чтобы лет через двенадцать, всему их научив и на все наставив, произвести в блестящие офицеры блестящего флота?
В чем спать морячку?
И тогда, конечно, вмешались медики. Нечего мудрить, сказали они. Нужна ночная рубашка. И хватит. А с медиками, как известно, спорить глупо и неприлично.
Математическое соотношение, которое легло в основу ночной рубашки, было вполне классическим: один к двум. Один — ширина, два — длина. Рукава, как и подобает пристройкам, сохранили соотношения главного корпуса. Единственный угол, который характеризовал покрой рубашки, был угол в девяносто градусов. Одежда такого покроя идеально сидит на палке с перекладиной, воткнутой в грядку. Размер у рубах на первых порах был один. Материал тоже. Это была почти белая ткань, одна сторона которой была вполне гладкой. Другая содержала среди ниток небольшие количества свободно распределенных вкраплений из щепок, соломы и узелков из ниток совершенно случайной толщины.
Большинству Митиных товарищей рубахи доходили до середины икр. Тощий послевоенный мальчик, одетый в такую рубаху и рабочие ботинки на босу ногу, издали мог сойти за бедуина. Такой предмет туалета должен был, кажется, стать самым ненавистным для мальчиков, которые с первого дня училища болезненно вглядывались в свои наголо остриженные головы, мелькавшие в коридорных зеркалах, и часами стояли в новой форме у тех же зеркал, перетягивая ремни, приминая ладошками не желавшие ложиться края новых воротников и всячески стараясь запихнуть носки ботинок под не желавшие их закрывать суконные штанины. Всеобщая эпидемия — выглядеть получше, выглядеть блестяще, выглядеть не иначе как давно носящим форму моряком — охватила роту. И были целые роты среди более ранних приемов, которые рвали ненавистные ночные рубахи. И Лошаков, выдавая рубахи, боялся, что половины их, как уже бывало, несмотря на самые строгие наказания, обратно не собрать.
Но Папа Карло, никак за рубашки не агитируя, сделал их за один вечер любимейшей одеждой. Вот именно в тот вечер он, впервые стоя перед ротой, спросил: «Освобожденные от физзарядки в строю есть?»
И теперь эти слова звучали уже как пароль.
Через пять минут сияющая, еле сдерживающая гул рота стояла в ночных рубашках. В руках у двух последних по росту взводов — подушки.
— Старшина роты! — говорил Папа Карло. — Перестройте роту. Чтобы первый взвод был вместе с четвертым, а второй с третьим.
Но они уже и сами знали, кому с каким взводом быть.
— Так! — тонким голосом говорил Папа. — Внимание! Четвертый взвод — сесть верхом на первый! Третий — верхом на второй! Драться только подушками! По коням! Бой — пять минут! Конец по свистку! Готовы? Вперед!
Называлось это почему-то «армянский эскадрон». Хотелось бы надеяться, что никого никого из любимого нами Закавказья эти слова не обидят, да какая тут обида: большего наслаждения, чем от этой свалки, Митя Нелидов и его товарищи не получали ни от чего. Вспомним, что такое драка подушками, и представим, что в каждом из нас килограммов тридцать пять. А подушка большая, казенная. Одной рукой ею не помашешь. Ты берешь подушку за угол двумя руками, замахиваешься так, что она оказывается у тебя за спиной, а потом, как двуручным мечом, как кувалдой, ты обрушиваешься ею, и подушка тянет тебя за собой, и хорошо, если ты попал, но если промазал, да еще тебе заехали сзади по ходу, то ты летишь с ног, падаешь, однако впереди тебя опять-таки подушка, так что ты, падая, ничего не ломаешь, не сдираешь и не вывихиваешь, а вскочив, норовишь залезть в самую гущу…
Но это еще пеший как бы вариант, а в варианте «эскадрона», когда самый маленький — четвертый взвод — сидят на битюгах из первого взвода, а «татарская конница» — третий взвод — на втором, азарт растет до того, что удачный удар валит сразу двоих, и тогда «татарская конница» врезается клином в строй врага, создавая такую толкучку, чтобы некуда было упасть: всадники у «третье-вторых» сильнее, чем у «четверто-первых», зато слабее лошади, да еще несут они больший груз.
Спешенный всадник считался побежденным. Затем, чтобы он снова не вскочил на лошадь, зорко следила судейская коллегия из освобожденных от физзарядки, и Папа, конечно, накалял судей так, что и они чуть не дрались от возбуждения.
— Вот это больные! — наслаждаясь потасовкой среди судей, вскрикивал Папа. — Вот это освобожденные! Старшина, завтра же всех в общий строй!
Во время боя хоть одна подушка да рвалась по шву, но понять сразу, у кого она лопнула, было невозможно. Через несколько секунд свалка шла в сплошном облаке пуха.
Для боя Папа определял то место коридора, где не стояло никаких стендов и было лишь одно окно. На подоконнике сидел, поставив ноги на батарею и защищая окно, он сам, и поэтому портить больше было нечего.
— Миловидов! — кричал Папа. — Миловидов, давай! Давай! Ну что же ты?!
Миловидовых было двое. Один — в середине роты, другой — в четвертом взводе. Оба были всадниками.
Как всякий бой, что происходил до изобретения стрелкового оружия, бой был суммой поединков. Иногда из общей свалки вдруг вырывался одинокий всадник и скакал прочь, а за ним в бешенстве вылетал преследующий, и все четверо — оба всадника и обе лошади — что-то кричали, и больше всех вторая лошадь, потому что первая лошадь ее то ли укусила, то ли ущипнула так, что теперь вот только дай догнать… А в гуще в это время росла уже куча мала, и рук было не поднять, и общая сороконожка, как при игре в регби, крутилась и качалась, но расцепиться уже не могла.