Выбрать главу

"Какое это село? — подумалось ей, и затем она тотчас спохватилась и мысленно охнула: — Да это Москва! Да, это она… Край, конец её, врезавшийся в поле… Там, вероятно, застава. Но не Тверская, а другая. Да. Вот она… Вот "ты", от которой всё зависит. Всё! Ты, Москва, от которой надо ждать решения участи новой императрицы. Что ты скажешь ей, то же повторит и вся Россия!.. А что ты скажешь? Что?"

И дама глубоко задумалась, поникнув головой и забыв окружающее.

— Что невесела — голову повесила? — вдруг раздался странный по своему звуку голос, глухой, хрипловатый, шамкающий…

Дама, будто разбуженная им от своей думы, невольно вздрогнула… Голос был за её спиной… Она обернулась и увидала совсем старую старуху. Ей невольно стало жутко. Она, казалось ей, только слыхивала или читала в сказках про таких старушенций… В таком образе являются колдуньи, коварные и злые, приносящие людям несчастье. Но в таком же виде в сказках являются, однако, и добрые феи, принимая умышленно отвратительный образ крайней дряхлости.

— Что тебе, старушка? — вымолвила дама, отчасти робко от какого-то суеверного чувства, вдруг возникшего в ней.

— Сказываю тебе: что невесела, голову повесила? — повторила старуха, шамкая беззубым и совсем провалившимся ртом.

— Ничего… Я так… задумалась!.. — смелее ответила дама, сразу заметив во взгляде старухи нечто противоречившее всей её фигуре. Глаза её, большие и круглые, были совсем светлые, чуть не белые, выцветшие от старости, но добрые, ласковые… За хрипотой с едва внятными словами слышалась та же простодушная ласковость.

Однако фигурой своей старуха была действительно диковиной, странным существом, нечасто встречающимся.

Очень высокая ростом, она была несоразмерно тоща и худа… Её спина изогнулась дугой, голова с длинной шеи поникла вперёд и от многих годов, и от необходимости за всю долгую жизнь смотреть на людей с высоты своего долговязого тела… Седые волосы с сильной желтизной, наполовину белые и наполовину золотые, выбивались из-под повязанного и сбившегося чёрного платка… Лицо, маленькое, всё изрытое морщинами, казалось ещё мельче от большого длинного носа крючком, который, выпятившись и вися, чуть не упирался в острый и длинный подбородок. Казалось, что именно нос и подбородок, сойдясь вместе, мешали шевелиться глубоко ввалившимся губам. И всё это старое существо будто не походило уже на человека. Сгорбленная спина, пригнутая голова над совсем впалой грудью, изогнувшийся вниз длинный нос, всё вместе удивительно уподобляло её какому-то диковинному двигающемуся крючку.

III

Постояв молча и разглядев как следует сидящую, она вдруг протянула длинную руку, положила её на голову дамы и костлявыми пальцами погладила её по волосам.

Но, видно, белые глаза этого существа сказали что-нибудь в эту минуту, потому что дама не оробела, даже не удивилась, а, весело улыбнувшись, вымолвила:

— Сколько тебе лет, старушка?

— Много, сударка… У-ух, много. Тебе не посчитать.

— Семьдесят, восемьдесят?..

— Бона… — усмехнулась старуха, и её нос, казалось, ткнулся в подбородок. — Поболе сотни… Годов-то…

— Ну? Уж это ты прибавила, старушка.

— Зачем… Я бы рада отбавить.

— Всё-таки поменьше ста лет.

— По сущей по правде, сударка, сама не знаю. А люди вот сказывают, умные люди. Считают и сказывают, что сотню годов отжила и вторую начала…

— Да как же они считают, моя милая?

— Как? А вот как! Была я девка-невеста, когда цари-то жили ещё в Москве, а не у моря, на краю света, где нехристь одна селится. Был царь Хфёдор московский царь. Да. А теперича пошли императрицы, потому что императоров боле нету. А почему всё такое — знаю я, родимая моя. Был вон один и всего полгодика процарствовал, и теперь опять императрица. А потому царей-то больше нет, что они Москву нашу матушку бросили, не хотят в ней жить. А вот что… Я с тобой присяду… Ноги у меня чтой-то слабеть стали.

— Садись! Садись! — живо выговорила дама, как бы спохватясь.

— Тебя-то стыд не возьмёт? С бабой да мужичкой сидеть.

— Полно… Садись… Скажи, как тебя зовут.

— Параскевой.

— Прасковьей?

— Нет. Зачем Прасковьей… Параскева я. Параскева Пятница. Муж, когда серчал, завсегда просто Пятницей звал. Ей-Богу. Кричит, бывало: дура ты, Пятница.

— И ты будто царя Феодора помнишь?

— Помню. Видала его, голубчика, будучи в девках ещё.

— Ты царя Петра Алексеевича, верно, помнишь, а не Феодора.

— Зачем? То Пётр. А то Хфёдор. Я не дура какая, сударка моя. Он вот помер, а меня замуж выдали. Бунты тогда на Москве каки были. Страсть! Бунтовали стрельцы и Матвеева боярина, знатного и доброго боярина, умертвили, окаянные… Мимо меня протащили тело его искрошенное.