— Тьфу! — азартно плюнул Кузьмич. — Чистый дьявол, прости Господи. — Заставив Сашка ещё три раза перечесть написанное, он задумался.
— Баловство! — решил, наконец, старик. — Мало ли какой народ шатается по свету. Есть и умалишённые. А то просто лясники.
— Как то есть? — не понял Сашок.
— Такие люди. Шатаются, мотаются зря и лясы точат. Совсем стало понятно.
— Да что такое?
— Лясы-то? Да так, стало быть, сказывается. Лясы-балясы. А они-то сами лясники-балясники. Мотаются по свету и врут что попало, чего и на уме нет. Язык-то у них сам по себе вертится. Дай ему прочесть это, он и сам не поймёт ни одного слова.
Сашок, глядя в лицо Кузьмича и ожидая удовлетворительного объяснения, не согласился с мнением старика дядьки. Он приписывал этой чепухе какой-то смысл, и ему показалось, что Кузьмич кривит душой. Старик ничего не понял, так же, как и он сам, Сашок, но не желает в этом сознаться и сам тоже что-то неясное выдумывает вместо дельного объяснения.
— Ну да плевать нам на дурака, — заявил Кузьмич. — Ведь больше не посмеет явиться. Плевать. Вы вот послушайте, что я выкладывать буду. Моё-то всё полюбопытнее и поважнее.
— А что же?
— Где я был сейчас? Догадайся вот. Ахнешь, родимый. Был я у господ Квощинских. Вот что!
Сашок был удивлён, но ловко скрыл это.
— Ну… — несколько равнодушно и, конечно, умышленно равнодушно отозвался он.
— Что "ну"? — как бы обидчиво вымолвил Кузьмич.
— Сказывай. С какой радости? Зачем был?
— Сказывай? Коли тебе, князь, ваше сиятельство, нелюбопытно, так не стоит мне и слова тратить…
И Кузьмич двинулся, как бы собираясь уходить из комнаты.
— Да ну, ну… Полно. Сейчас, старый ты хрыч, и обиделся. Что же мне, на крышу бежать, влезать да с неё во двор прыгать… Ну, был у Квощинских. Ну, видел их. Ну и рассказывай, зачем туда носило тебя.
— Коли вам всё это нелюбопытно…
— Заладил ведь… Ну говори, слушаю… — мягче и ласковее произнёс молодой человек. — Коли есть что любопытное, тем лучше.
— Вестимо, есть! И даже совсем диковина. Вы вот здесь у окошечка сидите день-деньской да зеваете с тоски… А Квощинская барышня ума решилась. По вас тоскует и убивается. Похудела, побелела… Хоть помирать.
— Да что же это такое? — изумился молодой человек.
— Как что же? Шибко полюбились вы ей. Позарез! Вот и всё.
— Удивительно это, Кузьмич.
— Почему же?
— Как почему? Сам посуди. Виделись мы единожды в церкви, а потом повстречал я её раз под Новинском на гулянье. Да и не знаю ещё верно, она ли то была. И не знакомы. И никогда не разговаривали. Она в церкви меня и не заметила, по-моему. Я только на неё малость поглядывал. И вот вдруг она да тоскует по мне. Впрямь диковина!
— Ах ты, ваше сиятельство… — замотал головой Кузьмич и, достав тавлинку, отчаянно нюхнул два раза. — Прямо сказать — простота.
— Да как же тосковать по том, кого не знаешь! — воскликнул Сашок.
— Ты не знаешь, а она, стало быть, хорошо знает. Много ли нужно для девицы, чтобы офицер, да ещё князь, да ещё такой, как ты у меня, сразу девичье сердечко защемил. Ну вот, барышня видела вас два раза и память потеряла… Без памяти от тебя. Вот тебе и весь сказ!
— Диковинно, — протянул Сашок тихо, как бы сам себе.
— Ничего диковинного нету. Ну а по-вашему как? Дурновата она, худорожа, сухопара?
— Нет… Как можно…
— Красавица, прямо сказать, видная.
— Да. Пожалуй… Красавица не красавица, а только видная…
— Белая, румяная. Глаза звёздами. А уж нравом прямо ангел-херувим. Нянюшка Марфа Фоминишна говорит, что таких девиц, как её Танюша, не бывало на свете и не будет.
— Да ведь это, Кузьмич, все мамки про своих так сказывают, — заметил Сашок.
— Так. По-твоему, лжёт она, стало быть?
— Нет. Я не то…
— Так я, стало, лгу и морочу тебя?
— Да нет… Зачем. Я только говорю, что все мамки про своих…
— Ну, что же вам со лгунами и обманщиками якшаться… — рассердился вдруг дядька. — Идите ищите людей праведных, а нас, криводушных, оставьте досыта врать да на ветер брехать.
— Ах ты, Господи… Вот царевна-недотрога! — воскликнул Сашок. — Слова ему не скажи. Могу же я рассуждать о делах.
— Я для вас стараюсь, — воскликнул старик, — из любви моей и преданности. Недаром я тебя выходил. Недаром и на руках носил. Недаром глаза на тебя проглядел. Могу я, стало быть, знать, где твоё счастье и в чём тебе в жизни благополучие… Я, вишь, стар да глуп. Всё путаю, а то и вру… Снесла курочка яичко, а оно ей и сказывает; "Не так ты, курица глупая, яйца несёшь".
И Кузьмич быстро вышел из комнаты.
XVI
На другой день Сашок собрался на дежурство. Поступив адъютантом к генерал-аншефу князю Трубецкому, он сначала бывал на службе ежедневно с девяти утра и до трёх часов, когда в доме князя подавали кушать, но вскоре начальник, которому адъютант был совершенно ни на что не нужен, позволил молодому человеку являться только три раза в неделю, да и то не ранее полудня, так как князь Егор Иванович, играя в карты за полночь, вставал поздно.
Занятия или дела служебного у Сашка не было, собственно, никакого. Он, являясь, садился на стул в большом зале и сидел сложа руки… Изредка, когда приезжал к Трубецкому кто-либо не по знакомству, а по делам службы, Сашок докладывал посетителя и провожал через гостиные в кабинет князя.
Но вместе с тем у адъютанта бывало иногда много дела совершенно иного. Он исполнял поручения княгини Серафимы Григорьевны, и самые разнообразные. Иногда эти поручения были таковы, что Сашок хмурился и негодовал. Ему казалось, что для дворянина-офицера они были неподходящи, роняли его достоинство. К тому же и Кузьмич, вечно противоречащий ему, был в данном случае согласен с ним, что княгиня не соблюдает благоприличия, будто забывает, что адъютант — не служитель, не скороход и не "побегушка". А между тем офицер и князь Козельский, будучи адъютантом князя, был положительно скороходом у княгини. Он разъезжал по всей Москве. И по знакомым княгини, и в Гостиный двор, и в магазины, развозя и привозя всякую всячину. Ездить верхом по столице в мундире с картонками или узелками казалось Сашку совсем унизительным… А делать было нечего. Противоречить княгине Серафиме Григорьевне прямо было опасно. Ослушаться её — значило немедленно потерять место, которое позволяло ему жить в Москве.
Молодой человек утешался тем, что сам князь Трубецкой боялся жены как огня и тоже, случалось, в полной форме, на коне заезжал по её приказу в Охотный ряд или на Козье болото и, правя лошадью левой рукой, в правой вёз домой кулёчек, где дрыгал живой судак или лещ.
Иногда княгиня давала мужу совсем диковинные поручения. Когда она отправлялась куда-либо в гости, то бывала одета лучше и богаче всех. Поэтому если её приятельницы почти все шили платья дома, имея своих крепостных портних, то княгиня давала шить своим швеям только простое платье. Выездные туалеты, не только "панье" или "роброны", или шарфы и мантильи, но и всякая мелочь выездного костюма покупались и шились на Кузнецком мосту, где не было ни единого русского купца и не было лавок. Были только магазины, а держали их почти только одни французы, за исключением двух-трёх голландцев, торговавших бельём и золотыми вещами. Москвичи уже часто шутили, что надо называть центр модников не Кузнецким, а "Французским" мостом.
Княгиня, не любя выезжать из дому, проводя день в капоте, в хожденье по дому, посылала и адъютанта, и мужа.
Однажды, пользуясь тем, что князь был одного с ней роста, княгиня послала его к портнихе примерить новую юбку, чтобы не "обузила дурофья-француженка".
И князь Егор Иваныч съездил, примерил и донёс супруге, что приказал убавить юбку на вершок.
— Только, дорогая моя… — заявил он. — Стыда набрался. Эти вертушки парижские просмеяли меня.