Выбрать главу

Стены, пропитанные густым запахом пота, окончательно отгоняют сон. Уже не заснуть. Ухожу от этого страшного мира к единственной точке, откуда просачивается слабый лучик прежней жизни. Я сосредоточиваю внимание на молодой женщине, которая по-прежнему спокойно спит лицом ко мне. Чем светлее становится, тем отчетливее молодое лицо, темные ровные брови. В ее спокойствии — полное самообладание.

Смотрю внимательнее. Мгновение — и сердце останавливается. Как молния ударяет мысль — это моя дочь Лучия, из Тимишоары, я в последнее время бывал у нее так часто. Значит, мои недремлющие преследователи знают и об этом. Арестовали и ее, безусловно, для того, чтобы хоть таким путем сломить мой дух и сопротивление. После краткой остановки сердце мчится в сумасшедшем галопе, и передо мной проходят и другие картины. Образ моей жены, этой матери Гракхов, она появляется в окружении пятерых наших детей. Неужели и они захвачены этим смерчем, в котором бьемся мы, оторванные от дел, от наших очагов, от наших близких?

Паря над развалинами стольких разрушенных семей и судеб, наши души не знали бы никогда никакого покоя…

Снова устремляю взгляд на спящее молодое существо. Прервать ее сладкий сон и разбудить для тяжелого и мучительного свидания? Ожидание тягостно, и все же я не тороплюсь с окончательным выяснением, не могу — ведь надо сначала убедиться, что это не игра моего разгоряченного воображения. Приближаюсь, наклоняюсь над ней, отчетливо вижу ее лицо: в комнате почти совсем светло. Да, это ее брови, ее губы…

В этот миг под моим пристальным взглядом женщина зашевелилась. Протирает глаза, приподымается на нарах, а потом встает передо мной.

— Лучия! — шепчу я.

Она смотрит на меня удивленно, широко открытыми глазами.

Это не моя дочь.

Подымают жалюзи. Но за черными от грязи стеклами ничего не видно. Прохожу еще и сквозь пытки малых телесных надобностей. Сержант, всю ночь продремавший около меня, провожает к «заведению», находящемуся во дворе. Этот памятник восточного происхождения, прозванный «турецкой системой», осаждается целой бандой карманников и мелких спекулянтов.

Потом, неумытый (об умывании в этом помещении, где столько грязного сброда, и речи быть не может), пью какую-то серую жидкость, правда горячую, ее неизвестно откуда раздобыл дежурный. Он же в нашей комнате занимается перебрасыванием мусора из одного угла в другой, лениво играя в уборку, и стоит только услышать, что какому-то узнику надо что-то приобрести в городе, дежурный тут же оживляется, бросает веник, берет деньги. Как всегда, он по возвращении забывает отдавать сдачу, подчеркивая, что он делает эти мелкие услуги (то папиросы купит, то чего-нибудь поесть) без ведома своего старшего начальства — надзирателей.

Занимаю снова свое место. Это останки бывшего когда-то кресла, все его внутренности вывернуты и издевательски торчат из-под какой-то подстилки, принесенной вчера вечером «услужливым» комиссаром Тэнэсеску. Ужасаюсь при виде отправляющихся на отдых целых полков насытившихся на моем теле клопов».

Весь следующий день Петру Гроза проводит в этом кресле.

«Холод пронизывает до мозга костей. Здесь ничего не дают есть, ничего не дают пить, но зато все курят. И какой табак!

Разговаривать не разрешается. Потому слышны только грубые слова и приказания комиссаров, которые приводят и уводят жертвы своей охоты».

Да, идет настоящая охота за людьми, мешающими жить разжиревшим на войне богатеям. Им мешают воры, спекулянты, мошенники всякого рода. Это с одной стороны. А с другой — не дают покоя активные борцы за свободу народа. «Хватайте, сажайте и тех и других, между ними нет никакой разницы. Они мешают». Таковы инструкции властей, таковы приказы. И их исполняют.

«Но исторический процесс, — пишет далее Гроза, — на полном марше. И в этом тугом клубке, в котором бурлит, не уставая, жизнь отверженных, зарождается новый этап нашей коллективной и индивидуальной жпзни, и финал, кажется, уже близок. Стало быть, требуется терпение. Скоро мы увидим, окажутся ли сегодняшние унижения и страдания просто лишними и достойными сожаления или они будут служить нам серьезным подспорьем на пути развития нашего народа и всего человеческого общества.

Надежда, что мы на верном пути, дает нам твердость и укрепляет наш дух сопротивления против любых унижений, любых духовных и физических страданий. Неуверенность и мысль, что мы ошибаемся, расшатали бы волю, погасили бы в нас любую искру жизни».

С этими мыслями провел наш узник последние дни 1943 года среди уголовного сброда, в набитом клопами старом креоле. Голодный, измученный жаждой, он ждал — что же будет дальше?

«Дорога к тюрьме

…Появляется давний знакомый — комиссар здоровяк Тэнэсеску и вместе с ним еще один, стройный, деликатный, зовут его Илиеску. Меня переводят «в другое место». И поэтому приглашают в закрытый автомобиль, который ожидает на улице, окутанной зимней мглой. За нашим автомобилем на небольшом расстоянии следует еще один. Комиссар Илиеску, оказавшись рядом со мной, шепчет, указывая на лежащий около его ног пакет:

— Кое-что для утоления голода: адвокат Рипошан принес.

Это единственные слова, которые слышу за время этого путешествия в неведомое.

Молчим.

Значит, молодой мой друг Рипошан все время следит за мной, и его рука протянута мне и сюда. Чувствую затылком, что он едет следом, в том автомобиле, хотя это совсем уж невероятно.

Едем сквозь мглу по извилистым улпцам. Успеваю различать неясные силуэты больших зданий. Затем небольшие дома, исчезают и они, и мы оказываемся среди лачуг. Ясно, что выехали из Бухареста и находимся где-то среди серых окраин столицы, где столько загадочного. Не замечаю больше ничего, кроме глубокой колеи в снегу, освещенной полным светом автомобильных фар. Машину заносит, нас бросает из стороны в сторону, а водитель добавляет газу. Он торопится. Видно, знает, куда мы едем, я же и не подозреваю… В памяти мелькают картины темных дел, так часто встречавшихся за последние годы в нашей политической жизни.

Останавливаемся. Наконец станет ясно. Выходим. Перед нами выделяются из тумана огромные ворота.

— Вэкэрешть?[48] — спрашиваю у Илиеску.

— Нет, — лаконично отрезает он.

Больше ни о чем не спрашиваю. Тэнэсеску стучит В ворота, сообщая громким голосом свою фамилию. Скрежет ключа. Гигантские ворота оставляют одно крыло и проглатывают нас…»

«Камера 43

Проходим молча в тумане и темноте через весь двор, затем вдоль стены длинного здания, мои сопровождающие снова громко заговорили, стучат в двери. Они открываются. Попадаем в длинный коридор, где на довольно значительном расстоянии друг от друга слабо горят небольшие лампы.

Целый ряд массивных черных дверей, каждая со своим номером и тяжелыми решетками в верхней части; здоровенные железные засовы и замки. Все стало ясно: я в тюрьме. Сейчас волнует только один вопрос: за каким номером буду находиться я?

Я буду самым простым номером, остальное уж какое может иметь значение?

Продвигаемся сквозь каменноугольный дым от топки парового котла, и этот запах перемешивается с отвратительной вонью, идущей из открытых фрамуг над дверьми тюремных камер.

В тупике меняем направление, поворачиваем к заднему коридору, который тянется параллельно первому. Коридор этот гораздо уже, ширина его позволяет лишь открывать двери низких камер с убогими зарешеченными окошками.

Короткий обмен словами между комиссарами сигуранцы и сопровождающим нас инспектором тюрьмы. Надзиратель открывает номер 43. Измученный заключенный, русский по национальности, поднятый только что с койки, заходит в эту камеру, осматривает ее — видно, он сегодня дежурный. Комиссар Илиеску открывает соседнюю дверь без номера. Заходим в хорошо освещенную белую камеру. Ослепленный обилием света, от которого уже за эти дни отвык, прищуриваюсь, потом широко открываю глаза и самому себе не верю: па столе, накрытом белой скатертью, в разительном контрасте с лохмотьями, мраком и жуткой грязью, среди которых находился все эти дни и ночи, нож и вилка, белоснежная салфетка, небольшой торт, украшенный крошечными свечками, то ли свадебными, то ли поминальными. Около торта — маленькие тарелки и бутылка марочного вина. Ошеломленный увиденным после стольких дней полного отсутствия пищи и воды, сжимаюсь в комок от мысли: неужели это последняя гражданская дань осужденному на смертную казнь? Неужели наступил тот предутренний час, когда дают прощаться с жизнью?..

вернуться

48

Векэрешть — бухарестская тюрьма.