Главный врач посоветовал зайти в другой раз, побеседовать с нашим другом и о Японии и тогда принести ему, главному врачу, наше заявление.
Мы пришли через неделю. Снова встретились с нашим другом, и снова беседа касалась самых разнообразных тем. Все шло как нельзя лучше. А под конец, обменявшись взглядами с Руди, я приступаю к Японии. В это время шла русско-японская война, и разговор на эту тему был весьма кстати. Я начал очень осторожно. Дойдя до Порт-Артура, я посмотрел в глаза моему несчастному другу. И с ужасом понял, в чем дело: Япония.
Все произошло молниеносно. Видя его искаженное лицо, я осмелился спросить очень робко:
— Ты что, пе знаешь про Японию?
Охрипшим голосом он позвал своих товарищей по несчастью. Они, как и в прошлый раз, прогуливались «наряженные» по дорожкам больничного двора.
— Вы слышали, о чем он меня спрашивает? — закричал Георге Лушпа. — Знаю ли я Японию? А как же! Я был микадо Йокохамы! Вы знаете, как отобрали у меня трон. За мной, чтобы отвоевать его! Артиллерия, вперед!.. (Бедный парень был кадетом-артиллеристом.) Кавалерия, вперед!..»
Гроза вспоминал, что этот случай преследовал его долго, почти всю жизнь. «Каждый человек, — говорил он, — в определенное время находится во власти одной-единственной идеи, которая отсекает все остальные, и, если человек не в состоянии отстранить ее тиранию, она может подчинить себе человека, не даст ему возможности нормально заниматься другими делами. У меня был хороший друг Григоре Комша. епископ Арада. Это был замечательнейший человек, общительный, интеллигентный, очень пылкий. Беседовать с ним было истинным удовольствием. Но только до определенной темы. Однажды по пути в Бухарест мы очутились в одном купе. Длинная дорога дала возможность поговорить о многом. Беседовали, шутили, и было довольно весело. И тут он вдруг сам задевает больное место: заговорили о религиозных сектах, особенно волновали его баптисты и адвентисты. Я знал эту его слабость и понял, что дальнейшая часть пути станет истинным мучением. И чтобы избавиться от этого, неожиданно спрашиваю: «Ты знаешь Японию?» Он до того удивился, что превратился в огромный вопросительный знак. Я воспользовался этим и стал рассказывать ему про далекий случай с «йокохамским микадо». И он в конце задал мне тот уже привычный вопрос моих собеседников на эту тему: «А что является моей Японией?» — «Баптисты», — ответил я».
Гроза рассказывал, как во время своего пребывания на посту министра говорил про «Японию» на заседаниях Совета министров. Один из его коллег все время таскал в своем портфеле весьма своеобразную «Японию». Что бы ни обсуждалось на Совете министров, этот коллега доставал из объемистого портфеля проект будущего дворца румынской оперы. Рассказ Грозы о «Японии» вынудил его на некоторое время оставлять этот портфель дома.
«Меня поздравляли с победой, но однажды поздно ночью после заседания Совета министров тогдашний глава правительства маршал Авереску спросил, как обычно:
— Господа, осталось нам еще обсудить что-нибудь?
И тогда коллега, к удивлению всех присутствующих, обратился к премьеру не без некоторой растерянности:
— У меня есть кое-что, но не могу говорить из-за этих господ, которые со своей «Японией» изображают меня сумасшедшим.
Инициатор строительства румынской оперы замялся. Понимал, наверное, и он, что в то время анемичный бюджет страны не позволял строить что-либо серьезное. Было рискованно начинать что-либо, потому что начать начнешь, а какое правительство завершит это строительство, еще неизвестно…
Как бы там ни было, — заключает Петру Гроза этот рассказ, — но идефиксы всегда вредны. Подумайте, например, о Гитлере. Он мнит себя Наполеоном. Мы увидим результат… Самое меньшее — это тоже какой-нибудь остров Святой Елены».
Это было написано за шестнадцать месяцев до окончания второй мировой войны. А театр оперы и балета в Бухаресте получил свое новое здание при народном правительстве доктора Петру Грозы.
«24 января
…Мне передают распространяющийся на воле слух, будто я объявил голодовку. Поскольку режиму распространение подобного слуха невыгодно, ко мне допускают несколько друзей из Ардяла. Они добивались этого свидания со дня моего ареста. И им всюду отказывали. Меня полностью изолировали от внешнего мира, не разрешают свиданий с членами семьи, запрещена всякая переписка. Во время свидания разговаривать пе разрешили. Я пожимаю им руки, подымаю голову и выпрямляю спину, чтобы они поняли, что я не рухнул под тяжестью обрушившегося на меня креста…»
«Следую давно сделанному выводу: я не из рода мучеников. Сколько бы ни подвергал изучению свое собственное существо, вывод остается прежним — я обыкновенный человек, во мне нет ничего сверхчеловеческого. И если проявляю стремление к изменению существующей действительности, что не лишено риска, то это исходит не от моей «сверхчеловечности», а от желания придать бытию новое содержание, превосходящее банальные, повседневные заботы о своей личной, частной жизни…
Жизнь — двусторонняя монета. Одна сторона материальная, другая — духовная. Кто не учитывает этого, теряет равновесие. Проникновение в суть нашего социального предназначения, способность координировать, сочетать наши собственные интересы с интересами подобных нам относятся к духовной стороне нашего существования. Существует какое-то святое равновесие, к которому мы должны стремиться, для того чтобы иметь право сказать, что мы жили на этой земле. Герои и мученики планеты на небосводе человечества».
«26 января
Рано утром шагаю по скользкому блестящему снегу, искрящемуся под солнечными лучами. Морозно. Ноздри слипаются. Во дворе тюрьмы нет никого, кроме одного венгра, перешедшего границу ради своей любимой и загнанного сюда по обвинению в шпионаже. Его будят очень рано и заставляют колоть дрова для кухни. Он орудует топором и пытается согревать дыханием онемевшие от мороза пальцы. Пожимаем друг другу руки, но мороз не дает останавливаться надолго, надо двигаться. Он торопится побыстрее наколоть дров, а я бегаю по тюремному двору, измеряя знакомый путь от кухни до кучи мусора, у которой даже запах замерз.
Моя сегодняшняя прогулка — внеочередная, не предусмотренная режимом. В последние дни отношение ко мне изменилось к лучшему. Что-то происходит. Могучие властелины сигуранцы, такие надменные и подозрительные до недавнего времени, сейчас, когда проходят мимо меня, подносят руку к шляпе, а некоторые даже интересуются, как я себя чувствую. Надзиратели то и дело «забывают» запирать двери моей клетки, и я пользуюсь этим, выхожу из камеры с утра пораньше, не дожидаясь разрешения. Но мучает совесть, что у меня по сравнению с моими товарищами по несчастью появилась такая привилегия.
Когда прибывает новая партия заключенных, сопровождаемая мощной охраной церберов из «секретной службы», не реагирую на приказание «все по камерам!». Я поглядываю на эту колонну. Посиневшие лица, изуродованные пытками. За что они их так?! Ведь эти люди не уголовники, не злоумышленники. За что?
Заключенные исчезают в ненасытной пасти Мальмезона, а я снова бегаю из конца в конец двора по морозу, под ясным небом.
Это была самая длинная прогулка с тех пор, как я попал в эту тюрьму. Бегал беспрерывно несколько часов. Поставленные наблюдать за мной солдаты в длинных овчинных тулупах сменились за это время дважды.
Чувствую, что восстановил силы, и возвращаюсь в камеру».
«27 января
Тулиу Горуняну наносит мне новый визит.
Вижу его в третий раз. Начинаю изучать глубже этого человека, которого вначале воспринял с недоверием… Наш мир — соединение восточных хитростей с западным лукавством и расчетом. И здесь, даже имея за плечами опыт целой жизни, сколько ни напрягайся, очень трудно установить, кто перед тобой — враг или друг. Горуняну, конечно, не мой следователь, но как магистрат имеет право посещать тюрьмы, ему всюду открыты ворота, поэтому решил посетить меня на правах «частного» лица, сообщив предварительно об этом, разумеется, представителям «секретной службы» тюрьмы.