Отныне можно расправить плечи — широко, по-богатырски, как пристойно столь великому и пространному государству, как Россия. Но допрежь всего — Парадиз[13]. Новая столица, куда устремились все флаги, нетерпеливо ждавшие мира ради торговли, ради всеобщей выгоды и процветания...
Война окончена, долгая и трудная, которая завела царя Бог знает в какие Палестины, на юг, к Чёрному морю, к Дунаю и Днестру, вослед за Каролусом. Внял призываниям единоверных, православных христиан, освободить их от ига агарянского[14] — валахов и молдаван, болгарцев и сербиян. Манили — сулили помощь оружием и провиантом. Манили-заманили: коготок увяз, всей птичке бы пропасть, ан еле вырвалась... Война окончилась. А дальше-то что?
...Солдаты переминались на морозе, хоть был он не лют. Амуниция на них худая, не для сих широт со скоротечной зимой да летними жарами. Салютовали ружьём, а кто бердышом.
Артемий Петрович шагал не торопясь, опасаясь оскользнуться. Торопливость первому лицу в губернии не пристала. И свита шла за ним шаг в шаг.
Велик, чуден собор. Едва ли не ровня московскому Успенскому. Мнилось Артемию Петровичу: его собор краше, нежели в Первопрестольной. Экая лепота в каменном кружеве гульбища, во всех этих балясинках, дыньках, сухариках, опоясавших его... А сколь высоко взметнулось пятиглавие! Сколь просторен сам храм, сколь мощны его шесть столпов, подпирающих своды, сколь гулок и звучен он для молитвенного служения.
Обыватели сторонились, торопливо сдирали шапки, кланялись в пояс. Губернатор взошёл на широкую лестницу. По её обеим сторонам стояли рослые алебардщики. Завидя губернатора со свитой, они неуклюже сделали на караул.
«Непривычны, — отметил про себя Артемий Петрович. — Надобно подтянуть выучку, то дело воеводы и сержантов. Чин должно блюсти со всею строгостью».
Хмыкнул: за три года губернаторства этой строгости, почитай, сам не выучился. Губернатор — особа рыкающая, не токмо канцелярских, но и воинских чинов должная вгонять в страх и трепет. Да не словесами, это само собой, а одним своим явлением...
В нём этого не было. Да и не с кого было примеры брать. Разве с царя. Так он бывал и прост и милостив, не чурался и простолюдина и солдата, особливо мастерового. Но уж коли распалится — гроза, ураган, шторм...
Свита округ него сомкнулась, взяла в кольцо. Храм был весь озвучен: шарканье ног, сдержанные голоса, кашель — нестройная прелюдия торжества, предварявшая первый возглас хора.
И как только Артемий Петрович утвердился на губернаторском месте, послышался короткий мык регента и хор грянул:
— Гряди, всесильный! Гряди, велелепный! Гряди, многомудрый!
«Ишь, чего владыка удумал, — с некоторым самодовольством подумал он. — Власть губернаторскую, стало быть, возвышенно трактует и мирян научает таковым образом её почитать и перед нею гнуться».
Пахло воском, ладаном и человеческими испарениями. И ещё не успевшим выветриться тем особым запахом, который ещё долго наполняет новопостроенное здание. Тем паче что и работы и подновления по приказу губернаторскому всё ещё велись.
Артемий Петрович поднял глаза и торопливо закрестился на царские врата, на восьмиярусный иконостас, чьи верхние тябла уходили под своды. Истово крестилась свита — знак был подан.
Да, знак был подан. Царские врата медленно растворились, и оттуда торжественно выплыл преосвященный во главе с причтом.
— Гряди, владыко! — выдохнул хор. — Отверзи божественную благодать...
Церемония, как обычно, обещала быть долгой, хотя накануне, за обедом, Артемий Петрович, как бы между прочим, заметил преосвященному Софронию, что долгие зимние стояния в соборе не только утомительны, но и чреваты болезнию. Владыка понял — наклонил голову.
Пока что чин ревностно соблюдался.
— Освятися жертвенник Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, — возгласил соборный архидьякон своим внушительным рыкающим басом, и голос его воспарил под самый купол, казавшийся необъятным, и, отразившись слабым эхом, порхнул вниз, к пастве, — при державе благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя нашего, им-пе-ра-тора и отца Отечества, — раздельно, надсаживая голос, не пропел, а выкрикнул архидьякон, — Петра Алексеевича и при супруге его благочестивейшей государыне императрице Екатерине Алексеевне, при благоверных государынях, великих княжнах Анне Петровне и Елизавете Петровне...
То и дело заглядывая в список, он стал перечислять всех ныне здравствующих вдовых цариц и царевен, великих княжон, коих в колене Милославских, в отличие от Нарышкиных, было великое множество.
Его сменил преосвященный Софроний. Он возблагодарил Господа за победный мир, добытый благодаря доблестям и неустанным трудам великого государя и христолюбивого воинства его...
— Сам и ныне святый царю... — Владыка поперхнулся, но тотчас нашёлся и продолжал: — Ин-пе-ра-тору и отцу Отечества славы ниспошли от святого жилища твоего, от престола славы царствия твоего, столп световидный и пресветлый, в наставление и победу на враги видимыя и невидимый, державнейшему и святому самодержцу Петру Великому, отцу Отечества, инператору всероссийскому, и укрепи его десною твоею рукою и иже с ним идущия верныя рабы твоя и слуги. И подаждь. ему мирное и немятежное царство, и всякие распри и междоусобные брани отринь...
Владыка перевёл дух и вперил очи свои в Артемия Петровича, как бы ища одобрения. Но губернатор и кавалер оставался невозмутим. И архиерей, похоже несколько огорчившись, торопливо продолжил:
— И укрепи его непоборимою твоею и непобедимою силою. Воинстве же его укрепи везде и разруши вражды и распри восстающих на державу его... И мир глубокий и нерушимый на земли же и на море ему даруй...
Артемий Петрович невольно усмехнулся. Говорено ж было меж своих, что государь не усидит в новой столице своей, что нет на него угомону. Стало быть, миру глубокого, а тем паче нерушимого быть долго не может. Разве что ежели мир почитать фигурою чисто риторической. Но владыка улыбки не уловил, а о застольном разговоре, верно, забыл — был памятью слаб — и продолжал читать:
— И всея ему же, государю императору и отцу Отечества, к пользе велией подаждь, и да воздвизаемые брани и мятежи отрясше, едиными усты и единым сердцем прославим! Ныне и присно и во веки веков, аминь!
Тысячеустое «аминь» пронеслось под сводами, всколебав язычки свечей, и Артемий Петрович машинально повторил его.
Мысли его, однако, были далеко: в приснопамятном одиннадцатом годе. Ибо многое, очень многое было оттуда. И стылый Успенский собор Московского Кремля, и торжественный молебен во одоление во главе с велеустым митрополитом Стефаном Яворским[15], местоблюстителем патриаршего престола, и царь Пётр, возвышавшийся главою над всеми, словно колокольня Ивана Великого над кремлёвскими соборами...
Нет, не можно, никак не можно изгладить из памяти тот год. Стал он для него, Артемия Волынского, началом испытаний, великих и страшных, с рубцами, ударами и костоломством. Оббил он, обтесал, обстрогал и отшлифовал углы и заусенцы самолюбивого юноши, укрепил его натуру и стал началом медленного восхождения. И ныне он, губернатор астраханский, при каждом шаге оглядывается — вперёд, назад да и в стороны. Закалил его тот год и многие последующие, ибо недаром справедливо молвится: нет худа без добра и добра без худа.
Научен стал таить свои мысли, искусной лестью оборонять себя, отводить хулу, без стеснения угождать не только сильным мира сего, но и малым сим, предвидя от них пользы. Словом, всё перенял от своего патрона, мудрейшего и хитроумнейшего Петра Павловича Шафирова, прежде всего науку дипломацию во всей её тонкости. Ибо затвердил повторяемое Петром Павловичем: «Кто бит боле, тот в лучшей доле» и «За битого двух небитых дают».
13
14
15