Она захватывала целиком, проникала в самую душу, как сильная и глубокая тоска, лишая способности мыслить, погружая во все растущее оцепенение. Стихи сплетались в воздухе, рождая странную мелодию. Нежные звуки сливались в большое море слез, сообщая песне затягивающую мягкость бархата. Полный тоски голос вырывался как бы нехотя, печальный, как плач об утерянной родине.
Гитара рыдала под пальцами музыканта, завораживая сидящих вокруг, это была история их земли, переложенная на музыку. Металлические струны рождали плач почти человеческий, живой стон, обретавший мелодию в деревянном теле гитары и эхом отзывавшийся в душах людей.
Бесформенные, изуродованные работой пальцы обладали магической способностью извлекать из металлических нитей страдающий напев и заставляли его слиться с аккордами, звучавшими в сердце каждого. Все слушали, не шелохнувшись, почти в религиозном экстазе. Мелодия была так необычна, слова так верны, что людям казалось: она повествует об их собственной жизни. Это их плач и стоны неслись сейчас из удивительной гитары, на которой, откинув, как будто в забытьи, назад голову, играл Антонио Мана.
Таверна постепенно заполнялась. Босоногий люд жался по стенам, но никто не уходил. Зачарованные мелодией, они стремились хоть на время укрыться от жизни, что ждала их за дверью, и раствориться в плаче и тоске этой песни, которую пел Даматинья.
Даматинья, молодой парень-креол, сочинял песни, которые потом можно было услышать на каждом углу. Их пели прачки, стирая белье у колодцев, карточные шулера, землекопы, когда жизнь давала передышку. Антонио Мана перебирал струны, и по таверне неслись звуки, от которых блаженно кружилась голова. Песня рассказывала об их жизни: о солнце, сжигающем урожай, о брошенных у обочин дорог детях, о девушках, отданных на закланье богачам, чьи амбары полны зерном, и о многом, многом другом. Даматинья никогда не учился, но он умел сочинять песни, которые потом звучали на всех перекрестках. Одна была так хороша, что даже белые ее подхватили. Правда, у них были другие слова.
Толстые черные губы широко растягивались, открывая сверкающий ряд зубов, а затем складывались в долгое О, и мелодия заполняла таверну. Свет в керосиновой лампе едва мерцал. Длинные тени дрожали на стенах, как живые, казалось, они тоже слушали новую песню, сочиненную Антонио Мана и Даматиньей.
Ньямбадо остановился в дверях, слушая и ковыряя в зубах, потом бросил:
— Песня черных! Ничего хорошего! Одно нытье! Только для такого сброда и годится! — и удалился, смачно рыгая.
Тогда у входа раздался гневный и суровый голос Кампины:
— Ньямбадо не знает, что песня черных — это их жизнь, положенная на гитарные струны. Это плач ребенка, умирающего на дороге; это стон раба, влачащего кандалы; это весь безымянный люд, взывающий о помощи под ударами хлыста…
Он жестом попросил остановить музыку, чтоб его было слышнее:
— Ньямбадо все это не нравится, потому что он не способен понять того, о чем говорит гитара Антонио Маны. Эта гитара, ребята, — это весь страдающий народ, его стон. Они приходят, эти ничтожества с набитыми брюхами, встают у дверей, а потом, рыгая, спокойно уходят и заявляют, что в песне черных нет ничего хорошего. Сукин сын!
Даматинье все это не нравилось. Его самолюбие артиста было уязвлено, и, отыскав в своем словаре слова покрепче, он послал их в сторону Кампины.
Однако тот уже успел принять два стаканчика водки и теперь распространялся вовсю, беспрестанно сплевывая. Но гитара заиграла опять, и спокойствие было восстановлено. Дым от сигарет заполнял помещение и выплывал на улицу, завиваясь причудливыми кольцами в потоке света. Все выше поднимался голос Даматиньи, сильный и нежный, как аромат розмарина в волосах любимой, только еще трогательней и печальней. Глаза всех были устремлены на него, а губы невольно повторяли слова вслед за певцом. Между тем Кампину уже занесло. Он выступил вперед, раскинув руки и вновь прерывая песню:
— Только тот, кому не дано услышать голос страдающей женщины-матери, только такой человек может сказать, что песня черных ничего не стоит.
Он обернулся к Антонио Мана и продолжал тоном разгневанного пророка:
— Эта гитара рассказала нам историю, от которой волосы начинают шевелиться на голове: это тишина оставленного дома, это стук мотыги, это удар хлыста полицейского по спине несчастного, это страдания старости, сохнущей, как морская трава, выброшенная на берег; это человек, загнанный работой, как собака; это нищий, выпрашивающий подаяние и умирающий у ворот церкви; это скрип грубого зерна на зубах бедняка. Да, черт побери! Струны этой гитары породили поистине бессмертную песнь, обжигающую сердце каждого, как раскаленный уголь костров, пылающих в ночь праздника святого Жоао!