— Ну и наглость! Всю радость испортил, чурбан. В жизни такого не видел. — Антонио Мана прижал ладонь к груди: — Теперь и песни-то сочинять не стоит. Зачем? Чтобы полиция их запретила? Нет, вы все будьте свидетелями: если есть в ней что неуважительное, тогда они правы. Но ведь ни одного слова! Даматинья при мне писал и не собирался никого оскорблять. Я считаю, фараон специально хотел испортить веселье, как бандит. Гитара в таверне, где отдыхают люди, священнее причастия. Слушай, Даматинья, спой еще раз, сделай одолжение. От музыки еще никому плохо не было. Рабство давно отменили, так что теперь у нас свобода! Давай!
Антонио Мана настроил гитару, перебирая пальцами и скользя вверх и вниз по металлическим колкам.
— Нет! Не буду я петь. Прервать музыканта посреди игры — это все равно что оскорбить мужчину, сунув ему под нос наваху.
— Тогда сыграем самбу, чтоб облегчить душу, — произнес Кариока, заглядывая ему в глаза.
Голос Кариоки звучал громко и решительно. Мягкие аккорды гитары успокаивали и поднимали настроение, и постепенно прежнее оживление вернулось. Только лицо Даматиньи оставалось суровым.
— Убери руки! Нет! Прервать музыканта посреди игры — да ведь это оскорбление. Это больше, чем оскорбление! Сукин сын! Дерьмовый фараон!
В эту ночь Даматинья больше не пел запрещенную песню.
В следующие дни двери в таверне Манефонзе были закрыты, лампы притушены и публика пела полюбившуюся мелодию под сурдинку. Даматинью тем временем вызвали для объяснения в полицию и отправили в тюрьму — не больше не меньше. Остальные испугались и притихли.
Когда Даматинью выпустили, организовалась небольшая пирушка со шкварками, зажаренными в маниоке, и хорошей выпивкой, однако без лишнего шума, чтобы не привлекать внимания этого карабаса-барабаса, для которого, видно, закон писан не был. Даматинья объяснял:
— Тюрьма, она не для дураков. Я не крал и не убивал. Нынче время такое, что каждый угодить туда может только за то, что поет. А я не убивал и не крал.
Его песня всем нравилась, хотя все знали, что она запрещена. Однажды, в конце недели, когда землекопам выдают жалованье, те, что хорошо заработали, договорились провести вечеринку, чтобы убить время. Музыканты играли за полночь. От выпивки народ разгорячился, тормоза были спущены. Запрещенную песню уже не пели, а орали, и только время от времени спрашивали, чего это полиция решила ее запрещать — не было в ней никакой задней мысли, ни ругательств, ни оскорбительных слов.
По душе пришлась она и в других местах. Даматинья познакомился с одним студентом, из зажиточных, который, получив свой диплом, приехал в отпуск к родителям. Так вот, он попросил его объяснить, за что такое насилие, почему песню запретили?
— Даматинья, дорогой, ведь ты в своей песне за всех нас говоришь! Сам того не зная, ты рассказываешь в ней обо всех наших горестях, о чем другие помалкивают. Наше время — время лжи и лицемерия! Потому и нравится народу твоя песня, что она искренняя; потому что родилась она от искры, которую высекли в твоей душе его страдания, и снова проникла в сердце всей этой нищей братии, которая побирается по дорогам из-за куска хлеба.
— Но, послушай, там ведь ни слова плохого нет, ни обиды какой, — гнул свое Даматинья, ничего не понявший во всех этих ученых разъяснениях.
— Да при чем тут плохие слова, не в этом дело, как ты не понимаешь! Это история, пропетая в песне. Она вырвалась из гитары и вошла в сердца тех, кто обречен на нищенство и голодную смерть среди навоза и грязи этого мира. Понимаешь, эта песня родилась из твоего вдохновения, как дым рождается из сигареты. Причина и здесь и там одна: огонь. Дым — это песня, которую ты сочинил, а огонь — это нищета, убивающая детей; это произвол сильных мира сего. Вы с Антонио, как никто, почувствовали трагедию нашей земли.
— Убей бог, студент, если бы я знал, что одна песня может столько шуму наделать! — проговорил озабоченно Даматинья.
— Это и делает ее такой проникновенной. Мощный инстинкт заставил тебя сложить стихи, которые теперь распевают повсюду. Феномен непреднамеренности — вот что это такое! Как с курицей, которая высиживает яйца. Приходит день, и первый цыпленок начинает пробивать скорлупку; бьет до тех пор, пока не выйдет наружу. Постепенно все остальные тоже начинают разбивать скорлупу, вылезают и разбегаются в поисках пищи. Можешь быть уверен, цыпленок начинает бить в стены яйца не потому, что он знает, что выйдет. Он бьет, не отдавая себе в этом отчета, просто пришел его час и он не может больше жить там, внутри. Если он не разобьет скорлупу, он умрет в ней, задохнется. То, что он делает, это чистый инстинкт. Это поразительное чудо сохранения вида, Даматинья! И у этой борьбы нет конца, потому что жизнь — превыше всего.