Так и у тебя. Когда ты сочинял свои стихи, ты не понимал значения своего труда; бессознательная сила заставляла тебя делать это, и в твоих строчках слышен голос страдающего и взывающего к сочувствию народа. Именно она, эта сила, заставляет и цыпленка разбивать скорлупу, и чудо это, как я уже сказал, бессознательно. Оно возникает в человеке в момент тоски или отчаяния, и тогда уже не существует барьеров, способных сдержать его, ибо ничего нет сильнее жизни. И чтобы продлить ее хотя бы на несколько мгновений, человек сделает все.
Даматинья задумался.
— Черт, эта история с цыпленком… Я, знаешь, не думал, когда песню сочинял, что он задохнется, если скорлупу не разобьет… Чего-то я совсем запутался!
Студент дружески хлопнул его по плечу:
— Ты прелесть, Даматинья!
Энрике Тейшейра Де Соуза
Бочонок масла
Пели первые петухи, когда Ромуальдо поднялся со своей холостяцкой постели: предстояла долгая дорога в город — километров тридцать с гаком, четыре часа трястись на спине мула. Сократить время пути от Кова-Фигейры до Сан-Фелипе не удавалось еще ни разу: сеньор Ромуальдо даже не понимал, как это некоторым верховым удается покрыть это расстояние за три часа.
Покуда он седлал мула, его служанка Луиза при свете фонаря доила козу: сеньор Ромуальдо страдал желудком, и по утрам ему непременно требовалось парное молоко и поджаренный кускус. Луиза знала диету своего хозяина и готовила ему еду, радуясь, что попала в услужение к старому учителю и избавилась от монахини, которая ее тиранила. Учитель, правда, все равно продолжал кряхтеть и жаловаться.
Поводья истрепались вконец, из седельной подушки клочьями лезла шерсть, стремена были в нескольких местах подшиты и залатаны, но подпруги были еще ничего да и подхвостник тоже. Что поделаешь — вещи старятся, как и люди.
Выпив стакан парного молока, проглотив сдобренный маслом кускус, сеньор Ромуальдо отправился в путь. Мул его с возрастом стал послушным: хоть и был стар годами, шел ходко, шел себе да шел, и сеньор Ромуальдо надеялся, что, бог даст, будет возить его до самой смерти.
Приветствуя зарю, пронзительно загорланили петухи. Дорога ясно вырисовывалась при свете ярких звезд. Ох, нет, опять не будет сегодня дождя: вон как сияет Млечный Путь. Старик заметил, что на деревьях еще нет листвы, а ведь на дворе конец июня, пора бы появиться свежим листочкам. Нет дождя, хоть ты тресни!
Впрочем, сеньора Ромуальдо засуха тревожила мало — его жизнь от дождей не зависела. Всю свою жизнь он учительствовал, а когда пришло время — вышел на пенсию. Пенсия, конечно, маловата: еле-еле на жизнь хватает, а тут еще эта диета: доктор запретил ему фасоль, и свинину, и вообще всякую еду, приготовленную на свином жире… Хорошо хоть подвернулась эта Луиза, и хорошо, что она соглашается есть кускус: ему не надо тратить деньги, чтобы прокормить служанку. А диета обходится недешево: доктор Баррето прописал растительное масло, рис, галеты, молоко, а время от времени — и жареного цыпленка… Прописать-то он прописал, да вот беда — выполнять в точности его предписания сеньор Ромуальдо не может: денег не хватает. А кроме того, не все можно купить на рынке. Где, к примеру, взять телятину?!
Горше всего пережил он смерть сына — почувствовал вдруг себя круглым сиротой, а такого не было с ним даже в те незапамятные времена, когда потерял Ромуальдо отца и мать… В эту минуту учитель как раз миновал ворота кладбища, где покоились останки его бедного сына. Как Мануэл любил отца, как не по годам был умен, как доверчиво и доброжелательно относился к людям! Матери своей он не знал: через несколько месяцев после его рождения она уплыла в Дакар, и с тех пор не было о ней ни слуху ни духу…
А Ромуальдо так привязался к мальчику, что минуты без него не мог прожить — послал господь утешение на старость. Были у него и другие дети, но все выросли, оперились и разлетелись по свету кто куда, а письма он получал только от одного. Мануэл скрашивал ему одинокую жизнь, да недолго… В шесть лет он умер от менингита. До сих пор слышится учителю, как жалобно стонал мальчик в беспамятстве, как, обнимая отца за шею, отчаянно кричал: «Вот она! Вот она идет!» А когда Мануэл навсегда закрыл глаза и выражение страдания схлынуло с его умиротворенного лица, в сердце старика вкралась жесточайшая, никогда прежде не испытанная тоска.