Пока Делла Ровере завершал свои дела, молодой бенедиктинец носился по городу с книжечкой, старательно записывая в нее все, что было связано с антоновым огнем. Вечерами, после молебна, перечитывал записи, анализируя и делая пометки. Из всего следовало, что антонов огонь не был разборчивым в выборе жертв. Ими становились и невинные дети, и престарелые худые монашки, и толстые аббаты, и герцоги, и отъявленные грешники, и набожные праведники. Однако, знать страдала намного реже, чем простой люд, из чего Илларий сделал вывод, что болезнь связана с чем то, к чему равно имеют доступы все слои населения, но знать пользуется этим неизвестным реже. Пораскинув умом, Илларий смекнул, что скорее всему виной хлеб, но какой именно – он догадаться не мог. Но скорее всего не просяной, потому что просяной хлеб знать не ела совсем, предпочитая пшеничный и, реже, ржаной. С этими соображениями молодой монах отправился к своему покровителю – кардиналу Делла Ровере. И получил от того свой первый урок церковной философии.
– Любая болезнь суть божественное наказание, сын мой. – назидательно сказал кардинал, внимательно выслушав Иллария. – и не важно, посредством чего она нисходит на человека. Болезнь и смерть есть единственные бразды, способные удержать человеков от падения в греховную бездну. Ослепших не введут в искушения их глаза, немой не станет злословить, а безногий не будет красть, лишившийся ятр не впадет в блудный грех, а умершая родами не станет искушать мужа своего. Дело святой нашей церкви врачевать душу тогда, когда тело страдает.
За день до отъезда Илларий решил в последний раз проведать Еруна и посмотреть новые рисунки. Обрадовав Антония Ван Аакена сообщением о скором отъезде, он согласился отужинать с почтенным семейством. За ужином, находясь под впечатлением новых рисунков, предложил Еруну поехать с ним в Рим и принять монашеский постриг, пророча юноше будущее великого рисовальщика чуть ли не при самом Папе. Старший Аакен, вовсе не желавший отпрыску столь блистательной судьбы вдали от отчего дома, велел монаху не сбивать отрока с мирской стези, и запретил сыну даже думать о богомерзких неаполитанской и венецианской художественных школах. Иллария проводили с выражениями самой глубокой благодарности и вздохами самого глубоко облегчения. Но зерно, посеянное бенедиктинцем, упало в благодатную почву. Ерун, так и не забывший свои видения, примкнул к Братству Богоматери и отказался от родового имени, приняв новое. Спустя десять лет мало кто в Хертогенбосхе мог припомнить Еруна Ван Аакена. Вместо него всем стал известен набожный художник, рисовавший страшные картины адских видений – Иероним Босх. Не то, чтобы картины так уж пугали почтенных жителей города. В конце-концов, после то и дело проносящегося по городам и селам огня святого Антония, многие могли заявить, что видели вещи и похуже, но зато никто не мог их нарисовать. В память же о брате Илларии и о неумехах братьях антонитов, Иероним то и дело вставлял в свои картины образы, которые доводили до зубовного скрежета местного инквизитора, доминиканца Венсента, ежевечерне строчившего на Босха донесения конвентуальному приору. Да и кому могли понравиться кочевавшие из картины в картину пьяные монахи и развратные монашки? Не говоря уж о том, что сатанинские создания, на которые и смотреть-то было вредно для души, то и дело изображались в обнимку или с доминиканцами, или с францисканцами да антонитами. Следует отдать Иерониму должное. По доброй памяти об Илларии он никогда не порочил своими картинами бенедиктинцев.
Так что ничего удивительного в том, что инквизиция решила присмотреться к Босху попристальнее, не было. Да Иероним и не удивлялся. Он просто явился к конвентуальному приору и, покаявшись в прегрешениях, изгнан был в наказание на год из родного города. Состоятельный художник даже не подумал огорчаться. Во-первых, вспомнился предсмертный завет деда посетить город Ахен, а во-вторых ему, безвылазно прожившему в Хертогенбосхе с самого рождения, давно хотелось попутешествовать. Семьей Иероним обременен не был по молодости лет, так что беспечально отправился в путь.