... Есть и еще в Петушихе люди, заплелось в пестрый жгут племя человека Петухова, смешались кумовья с деверьями, золовки с невестками, добрый все народ — а попроси под окошком водицы умирающий, скажет Аннушка та же: — Не знаем мы ничево. Пил один надысь, да ковш стянул. Скажет Талаган: — Эк ты, человек, несообразительный! Я сплю, а ты мене понапрас тревожишь!.. Выглянет из окошка Палагея заспанным, свиным глазом Лукичова жена: — Подь на колодец, да и лакай. Ишь пристал, барабан солдатской! Вот и пойми тут волчье их родство: бегут волки стаей, все други, подкачнись на бегу,— сгрызут.
Ошибусь ли: сия Петушиха процветет еще тихим цветом скупым, как бурьян подзаборный, двадцать лет. Опосля того приедет сюда барин с кокардой, да нехрист с аршином, да купец с кошелем — выстроит тройня сия кирпичный завод... И будут они здешней земли каленые пряники на мужицких, за рупь с копейками, подводах к железной дороге возить. И прославится Петушиха, место на земле, сперва хлюпкими дорогами, черт шею своротит, потом монастырем Пафнутьевым прославится, а пуще прославится полновесной шестивершковой кирпичиной.
Экое веселие покоишь ты в себе, рыжая ты земля, по оврагу, петушихинская!
Но покуда теплится в Колушовском лысистом овраге дедушка Хараблев Савосьян, пчелинец по слову Пафнутия, не полетят,— так сердце верует,— над медоносными лугами черные мухи копоти заместо золотых, звенящих круглым крылом пчел. Ибо зажалили б пчелы барина, Семкина кобыла перепелесая залягала б нехриста, зарезал бы купца с кошелем Талаган.
...Вейтесь, вейтесь над Петушихой людского сердца, золотые хлопья пчел!
III
Ныне вставало над оврагом Колушовским прохладное, голубым сквозное утро июньского дня. Птицы-то — когда поют, не затуманятся глаза печалью, хоть тут же медвежьей лапой по небу нежданная гроза ударь! Так вот: пели в то утро птицы.
Савосьянов овраг вроде ижицы: два крутых сбежались в один с пологими склонами, и в месте сбега их пчелиных двадцать три пенька. Сказывают, будто давно, когда еще Пафнутий по земле пешком ходил, текла здесь река, а вокруг леса были. Потом с мужичками сообща да с божьей помощью принялись монахи за лес и свели. В последний час поднялась река к небу, опрокинулась прощальным диким проливнем на опустевшие поля, и нет ее. И стало место пусто, и стали пни гнить, а люди мельчать, а в зеленеющем лоне реки бывалой объявился Савосьян и с ним Алеша, белый мальчик,— бог над ним!
В это утро медовое ходил с дымящейся гнилушкой Савосьян по ульям, задувал серые кольца дымка в ототкнутые летки: по-пчелиному — пчел подкуривал. Были пчелы вялы, был пудовый дурман и в лапках и в надкрыльях у них. Но взлетали, щетинясь гневным гудом крыл, щетинясь жалом и переливным взглядом тысяч глаз, а сам-то Савосьян был ух смешон в плетеной морде, надетой поверх: прямо леший либо полевик,— только б вот ему костыль цепом.
Ломал мед, любовно складывал в липовое корытце восковых сундучков многие тысячи, бело-прозрачным липовым же медом налитые до краев. Пахло воском, и было солнечно над головой. Всякий знает: мед от пчел, а пчелы от солнца, а солнце гость чудный — здравствуй, гость!
Подбежал к старику Алеша, внучек, зажимая игластое, круглое в полу рубахи синей: — Деушк, а я в омшанике ежа поймал... Вошел, а он под колодой, в которой, помнишь, летось мыша нашли... Торчит чернота,— я его рукой, он иглой,— тут я его и взял. Колючий, на! Дед, пятерню в бороду запустив, зорким взглядом па Алешу сквозь сеть проскользнул:— Ну-к ладно, подь тащи в избу, молочка ому. Он, еж, мышей ловить горазд! Гладит осторожно Алеша ежиную колкость, говорит тихо: — Я ему, знаешь, ежиху найду, чтоб не скучал... Деушк, бывают они, ежихи? Степку в пеньке открыл и улыбнулся не без лукавства: — Как же не бывать, бывают! Раз еж, значит, и ежиха... Ежи, они все женатые! Поднялись Алешины тонкие брови: — А колючие-то как же они? Роями взвиваются пчелы, ищут, кто, недобрый, с ножом в руке вошел в дом их. Смеются Савосьяновы глаза: — Колючие-то как? Так вот и колючие. Осподь помогает, значит. Беги... ох, матка б не уплыла! Да глянь, щи не ушли бы там... Засверкали пятки Алешины по траве, июньские росы теплые,— солнечные кудри у тебя, Алеша! Издалека кричит, похваляясь: — А мне Талаган ножик даве наобещал,— во!.. Ворчит Савосьян: — О, связался шут с младенцем! Наградил господь сынищем кузнеца. На меня б его, Талагашку!..
...Солнечно блестит в корытце мед; две корчаги-тетехи медом доверху. Да и вся земля медом густым была до краев полна.
...А тогда распускался медленно над ржаными полями, над мшистыми порубями знойного дня цветок. Липы и дикие яблони, опушки обступив, белые русалки петушихинских весен, простерли поверху лапы и руки свои. Но там, над ними, верстами превыше их, поднимался в небе мальчик тихий, несущий пасмурную песню другого утра в красных и вялых устах своих. Он шел ровно, как Алеша ходит Хараблев, приближался тихо к тому месту неба, прямо над головой, где, знали люди, если встанет солнце, быть тогда смертной беде живым.