Выбрать главу

IV

А когда отходил Пафнутий, повелел Единый темной ночи быть. И была ночь.

Трудно расставался дух его с телом,— и не нужно было, чтоб видел чужой какой-нибудь мимоходный глаз, как сгибалось на подстилке из прошлогоднего, палого листа в убогом шалаше Пафнутия худое тело, как, свистя, рвался горячим паром дух жизни из ноздрей, как предавалась земле серым налетом подернутая персть и великий конец становился началом.

Стояла ночь. И склонялись под мокрым ветром голые березы и осины и случайная темная ель, укрывая Пафнутья от дождя. И умер. И расступились деревья, давая пройти. И прошел. И зашумели.

Свалился тогда возле лисьего жилья дряхлый гриб-трясовик, запоздавший сгинуть, ибо давно осень была, а накануне целый день проплывали журавли по небесным дорогам промеж облачных гор,— бегли от холода, от голода, от зимней поры. А солнце росло и пухло не теплым желтым одуванчиком, а негреющим красным маком, который ровно уголь из потухающего под дождем костра.

Потом — так говорили попы — гнал мужик лису по первозимнему следу и нашел нетленного Пафнутия, и будто бы иконка в головах. И не дознаться было, кого привела лиса к Пафнутьевой нетленности: мужика с ружьем, ли попа с крестом. Но была великая неправда в том, в лисе.

...А потом еще годы шли мерно и строго, как слепые старики на богомолье. И случилась вдруг часовенка негаданно, а потом монастырей как-то ненароком, — в нем и поныне тридцать монашков черными локтями да мужицкими крепкими лбами в медную рая дверь стучат. Достучался ли хоть один, кто знает? Да и стоило ль стучать по-настоящему: от добра добра не ищут! А игумен здесь податливый, именем Мельхиседек.

Был Мельхиседек допрежь того купцом, запоец и похабник был, торговал скобяным товаром, и звали его, по пьяному делу, Митрохой Лысым. Слух ходил, что однажды, в пьяном образе, прокатался он целую ночь по городу верхом на свинье, когда же, вдребезг пьяненький, успокоился в канаве, то явился ему будто на утрий час Пафнутий и велел: «Будь у меня игуменом». И стал, преобразись в Мельхиседека.

Еще в начале самом бил поклоны пламенно, и был сладок ему горький елей монашеского жития. Воздержан был: дважды падал, истомясь, широкой спиной у заутреней, а потом с чего-то трудней стало в безмолнийное небо мертвые камни молитв швырять. Потянулись надоедливо монастырские дни,— тихоходное бессловесное зверье. К тому же случился с ним тогда большой перелом.

Наложил раз на монаха эпитимью за бурное слово, а сам встал на колени и молился весь день и всю ночь. Был обилен пот, нескупы слезы, и на рассвете, когда заломило огненным сверлом в спине, придвинулась душа его ко краю, и, на коленях стоя, высунул он Пафнутию прокушенный свой, в бешеном исступленье, багровый язык. Ибо требовала в последний раз душа его пламенем сверкающего чуда, но не было чуда, и ни молния, ни гневная морщь в Пафнутьевом темном лике. А зорко глядело из Мельхиседековой груди озорное сердце Митрохи Лысого. И когда не стало чуда, сделалась заместо сердца коряга, и коряга та свиной щетиной поросла.

С той поры залоснились Мельхиседековы щеки, голос позычнел и походка утруднилась обилием тела.

...А слухи о Пафнутьевых останках стали дымом распространяться по земле, потом претворились слухи в славу,— трухлявый господин заезжий ревматизмы вылечил,— а слава в буйную разрослась молву.

И шла она, молва, людским трезвоном по полям бездорожным, по лугам заливным. Входила молва в мужицкие избы, придавленные горем; залезала в уши к безногим мужикам на полати, к бесплодным бабам в сердца, в головы пустые к невидущим старухам, тем, которые с растопыренными пальцами и с глазами, налитыми темной водой, вымаливают благостыньку на больших дорогах пространной нашей земли.

И плелись они, бабенки с пустыми глазами, конокрад свихнувшийся, бобыль с бородой,— богомольная, нищая босота, каменное горе под юродным крестом,— с клоками сена в волосах, с колокольцами в сердце, ползли безногие на мозластых пятернях, и там, перед серебряным сундуком, слепые подымали головы, провидя страшные выси в куполах, мертвым взглядом угадывая Пафнутия, возлежащего в славе, перед собою, бесплодные выставляли вперед пустующие брюхи, и рычало в жалобном ожиданье нутро их: — Пафнуть, освяти, подай мужичка родить,— назову Пафнутием,— крикунка махонького!!