О, сколько раз протягивали вы Пафнутию корявые тяжелые ладони, копейки ваших душ...
...А когда на обеднях затаенными голосами пелась херувимская и кричали навзрыд кликушами пучеглазые Мишки Кукареку, двоюродни Митрохи Лысого, торжественный, как каменный Ваал, стоял Мельхиседек на ковровой игуменской вышке и потел от скуки, а сердце, спрятанное глубоко в черном, не ускоряло к вечности бега своего.
И по мере того как окружалась Пафнутьева нетленность серебром лампад, мерцающих горе лукаво, окружалось жирком бренное игуменское тело и славой неугасимой — белые стены монастыря.
«Что ж, Митроха, живешь неплохо, — поговаривали иные,— поистине претворился полынный елей монашества в сладостное уединенья вино!»
Озорует каждый год, проступает цветным, сквозь вековечные заплаты, три дни пьяная пестюрьковская подмонастырская округа, на Ильин день.
Пестюрки — село обширное, на горе, а под горою, в тенистом лозняке проползает безназванная речка мелкая: окуню впору, налиму в самый раз. Гуляет, позвякивая в дырявом кармане ножом о непропитый грош, лапотная удаль, гуляет пестюрьковский поп с попадьей под цветастым зонтиком, гуляет степенный мужик ни два с полтиной, Аннушка гуляет, Василь Лукич... Ухает презычно луженая ярманкина глотка, весело таращится в небо пьяный глаз с бельмом, а в небе туча, и в ней Илья. Катится лапотный вал за валом, щурится раскосым взглядом, хромают гармошки, давясь плясовой, дороги пылят... Подкатываются тележки к ларям окрайным, к трактиру, к божьей церкви,— пять белых над ней куполов. Тут ударяется вал о глухую стену, вливается в пустые жилы ярманочных рядов черная, мужицкой гульбы кабанья кровь.
С вечера задвигалось цветное, с ночи загудело громко, засверкало с утра. Раздвинулись ноги в сторону, грудь колесом, похваляясь, что быстро кровь бежит: — Ба-аранки, баранки... Копейка штука, сдобы пуд! На голову крендель трехфунтовый напялив, орет шаромыжной глоткой мужичина страшенный, масленую рожу выставив из холстинного шалаша,— и та же гульба за скошенным на мальчишку взглядом, и та же буйная сила, связанная юродством крепко, в корявом, зазывающем персте. — Ай вот ситец, ситец, ситец... дарма отдам! Э-гей, вековухи, ситцу... Бабы грудью наперли, девки ходят колесом вкруг ларя,— камка, китайка, синее с голубым: «Энтот почем с каемочкой?» — «Не напирай, баба, не скотный двор!» Треплет незлой июньский ветер кумачовый печатный платок на жерди,— желтые розы цветут пасхальным колером по его красному полю, до первой стирки цветут! По радужным ситцам тем прыгает деревянный хозяин, скачет как полоумный щербатый да замызганный аршин.
В расписном ларе - ребятье беловолосое, Митьки, Никитки, Васятки тож, никнут неутоленно к маковым медовикам, никнут к вохряным бокам ларя: стопками разлеглись друг на дружке меж изюмных мешков удалые сверкающей радугой пряники... А по пряникам скачут храбрые Ерусланы, алые солдаты сахарные на кургузых конях, а по пряникам цветут нетутошние, удивительных стран цветы,— был бы ты барин, весь век бы ел!
Течет, кипя разнозвучным гулом, ильинского дня бесшабашная ярь, расплясался с пономарем заедино достоенского колокола на колокольне развеселый, запьянцовский звон. А небо распростирается синей степью над головами, и по той степи летит, звеня серебряной подковой, свирепого Ильи гривастый конь... И небо все — как кибитка, быстронесомая тем конем, и пляшущий гик поповского трезвона, и ярманкино сердце как кибитка, которая не знает: обрыв, дорога или удерж где...
— У-ай, подходи... плошки, корчажки, обливные горшки... кому уважу?.. Не стукайте, не стукайте, ишь звон какой! Эй, рыжак, ногой передавишь...
Так заливается круглая баба с воза, голосит, красноголосая, над поливным своим товаром, над черным горшком.
...По второму ряду, на самом краю, встал житель петушихинской, Мирошка,— бороденка у него без аршина вершок, а хитер, как слепой на свадьбе, невелик-мелкий: человек. Горы целые щепного товару позадь него: тут и дубовая пудовка на мерной стоит, тут и березовых скобленых оглобель розовые частоколы,— мятным ли тестом, горькой ли осиной несет от них, не поймешь... И шкуреные дуги, на жердях, как калачи, лесной товар — товар праведный, дуб, береза и липа тут.
Стоит Мироха, прищуря оловянный глаз, слушает слезливую песню мимоидущих слепцов, их трое: два заросших и безбородый один,— у него красные, ветром полевым высушенные веки: - А-а ишоо по-омяни, о-споди-и, Та-а-во кня-азя бла-аверн-а-ва... И поводыренка голубоглазого голос знакомо летит в Мирохины длинные уши: — Па-адайте, дяденьки, невидущим Христа-ра-а-а... Знает что-то свое про поводыренка там, внутри, и, застыдясь невзначай, сует мальчонку в руку: — Это тем, Бог с ними, а это беспременно на гостинец тебе! И вдруг, заметив смешливый взгляд соседа, завопил, срываясь с цепи: — Ну-ну, не застаивайся! Ишь вылупился баран на новые ворота... А уж издали слепая песнь из-за гама ярманочного,— пахнет дегтем и ситцем, мятным коржиком и навозом конским развеселый гам тот: - А во то-оей ли там це-еркве Бо-ожией, Там пы-илали за престолом семь свечей! И тонкой стрункой поводыренок в голос: ...се-емь све-ечей... И тут со стороны, слова вразброд, лапти с гиком в стороны, Тимошка, жарь! — А-ах, дома нечево кусать, Сухари да корки.Па-ашла плясать, — Скидавай опорки!..